Ольша знала, что Брент был не просто офицер — фортификатор на особом счету. У него было сопровождение, и всем им полагалось умереть если не вместо, то хотя бы раньше него. Ольша не знала, сколько точно их было, и сколько раз это «раньше» случалось.
Ещё Ольша знала, конечно, что у Брента были отношения. Та девушка из города при Стене, какая-то медичка, кто-то ещё, — пока сама Ольша многократно оплакивала Лека, Брент никогда не делился подробностями. Не говорил и сейчас, но теперь ей казалось: наверное, длинные волосы во льду — это не просто чьи-то волосы.
В его горе была густо замешана вина. Может быть, он даже придумал себе какое-нибудь проклятие. Люди суеверны…
В том госпитале, где умирал Лек, Ольша задыхалась от боли и впервые за годы искала у Благого справедливости. Только никакой справедливости не было.
— Ты ведь и сам чуть не умер, — прошептала она, нежно гладя пальцами шрам на шее.
— Раза четыре, да.
— Но?..
— Не знаю. Может, не успевал понять…
Так они сидели долго-долго — может быть, бесконечно. И другим вечером, и снова. И пока Брент не умел разговаривать, он делал много других вещей, которые были даже дороже слов, — и Ольша хранила их в памяти и шкатулке с секретиками. Однажды вечером она опять грызла губу, что после всего этого, наверное, неправильная женщина, и никакой семьи у них всё равно никогда не получится. А Брент гладил её по голове и говорил, что маленькие Ольши — это, конечно, было бы чудесно, но даже если у них не будет своих детей... знает ли она, сколько в Марели теперь сирот, которым тоже нужен дом? А потом за руку отвёл разговаривать к медику и долго убаюкивал панику поцелуями.
Брент, бесконечно ворча себе под нос, притащил Ольшу к сапожнику и вздыхал на лаковые туфли, но безропотно согласился, что вот эти страшненькие ботинки для весенней дороги ей тоже очень к лицу. Брент хвалил пироги, смеялся шуткам, рассказывал интересное, вёлся на все поддразнивания и засыпал, уткнувшись носом ей в волосы.
— Я люблю тебя, — говорила Ольша, когда он не мог этого слышать.
И однажды из этих слов совсем ушла боль от чего-то несбыточного. Потому что он был рядом, потому что ему нельзя было не верить. И тогда Ольша не стала вдруг счастливее, нет, — сломалась.
Глава 20
Это произошло как-то вдруг, Ольша и сама не смогла потом понять, когда именно. Просто стало тихо, и сжатая пружина, которая всё время заставляла её бежать вперёд, скрипнула и разломилась. Был конец весны, на бульваре вовсю цвели сирени, яркие и одуряющие, здесь и там вспыхнула зелень, у парадной буйствовал облепленный ярко-жёлтыми цветами куст, — а Ольше вдруг всё показалось мучительным и серым.
Пустым, как все её попытки построить новую жизнь на руинах старой.
Дела валились из рук. Она сдала работу на день позже нужного, выслушала закономерную выволочку, а потом сидела на скамье перед кабинетом и не могла вспомнить, куда собиралась идти дальше. Ладони — бледные в розовую точку, дрожащие ладони — казались чужими, как будто кто-то положил Ольше на колени чьи-то отрубленные руки.
Это не было страшно. Только странно, словно всё это ненастоящее, словно она просто спит. И в этом сне берётся за новую задачку, а схема никак не желает делиться. И подаренные синестезией цвета узлов все гаснут тоже, линии смешиваются и путаются, становятся одинаково бессмысленными, одинаково неправильными.
Может быть, лучше было бы умереть ещё тогда, в самом начале. Как воздушница Мюра, которая прожила после учебки всего-то несколько недель — зато не видела ни боёв под Увежем, ни того, как разворачивающийся фугас забирает твоих друзей, ни разлитого в госпитале отчаяния и слов, записанных под диктовку умирающего, ни фургонов для скота, ни серых решёток выработки и оскаленных винтовок, ни ледяной статуи, которая ещё вчера была человеком, ни безумных глаз насильника, ни обожжённого вороньего трупа в руках…
— Налида прислала свои магнитики, — с тяжёлым вздохом сказал Брент и выложил на стол коробку. — Старая боль догоняет в тишине. Но вроде бы боится магнитиков.
Очень хотелось плакать. Той весной Ольша плакала больше, чем когда-либо в жизни. Иногда она могла просто лежать на диване часами, глядя в одну точку и ни о чём толком не думая, и плакать, плакать, плакать, пока плюш не пропитывался слезами. Тогда она ударялась в панику и бросалась то стирать шторы, то лепить пирожки. Но шторы были такие тяжёлые, такие невыносимые, и от горячей воды голова кружилась до обморока.
Налидины «магнитики» были тряпичной шапочкой из весёленькой байки детских расцветок, на которую с разных сторон нашили магниты. В ней полагалось спать; волны якобы расслабляли и снимали стресс. Ольша не поручилась бы, что это действительно работало, но кошмары ей в этой шапочке действительно не снились. Может быть, потому, что на ночь она вливала в себя заварной пустырник.
— Извини, — бормотала Ольша, сжимаясь под Брентовым взглядом. — Ты извини, я…
— Тшш, котёнок. Всё хорошо.
Брент отстал от неё с зарядкой, но уводил гулять каждый вечер. Исхоженный маршрут стал вдруг неподъёмно длинным, и они подолгу сидели на лавочках, глядя на местных собак. Даже порочная огневичка в Ольше потухла и выцвела, и секс казался чем-то утомительным и лишним.
Даже угол с креслом и абажуром, в котором они с Брентом рассказывали друг другу страшилки, теперь посерел и оброс тенями. Иногда Ольша сидела там на окне, обняв колени руками, но не могла выдавить из себя ни слова. О чём говорить, для чего? Всё и так такое отвратительное, и она тоже такая отвратительная, и зачем же добавлять в эту бочку дёгтя ещё и ещё ложек, если и то, что есть, не вычерпать, как ни старайся?
Сирени исчезли, заметила Ольша тем вечером. Даже следов не осталось. И пух полетел, белый-белый, запутался в траве… это что значит — лето? Уже сейчас — лето? Как она могла пропустить целое лето!
А потом испугалась: это выходит, у неё мужик уже несколько недель не траханный, а