Докурив, Клим глядит на закемарившего Октая – глаза прикрыты, дыхание ровное, – вздыхает и намеревается уйти, но монах просит докончить историю и заверяет, что прекрасно его слушает, не упуская сути.
– Потом я всех лошадей подчинил, – продолжает Клим, – и они слушались и вытворяли такое, после чего наше шапито стало самым желанным цирком в любом городе Европы. Вавиловской фамилией украшали афишные тумбы и плакатные доски. Однако наскучило, и я уехал за океан для золотодобычи. Получалось намыть не сразу, пришлось попотеть и перебиваться лихими заработками: благородными и не очень. Чужая страна развязывает руки, монах, пойми это, но и вот еще что усвой – я не исповедь тут устроил, а всего лишь объясняю тебе свой трудный нрав, потому что порой и медведю хочется повыть на Луну.
– Не теряй нити, Клим, докончи свой рассказ, – просит его Октай.
– Управлялся с мустангами за плату я лучше почтенных чарро [18], ранчеро [19] уважали и платили двойной гонорар. Богател я быстро, но золота так и не раздобыл. А когда мой друг-ранчеро попросил об услуге, подразумевавшей пальбу и пытки, я согласился, потому что пребывал в унынии и собирался погибать. Да, монах, я влюбился, точно наш молодой чех, но взаимности не сыскал. Но при мне был ташуур, который я никогда не оставлял, поэтому и уцелел, и разбогател – приготовился купить ранчо. Но вдруг ко мне пожаловал посыльный – худой прыщавый семинарист – и вручил письмо от старого знакомого франта, который настаивал на встрече до прихода его смертного часа. Разумеется, монах, я ответил отказом, но семинарист пригрозил тонким голоском на русском языке, которого я давным-давно не слыхал, что в случае отказа я потеряю всякую удачу и что ташуур, вверенный мне, обернется зеркальным манером и разорит меня, ввергнет в душевную муку и всячески разбередит незажившие раны. Век свой я закончу в богадельне или на каторге, если раньше индейцы не снимут скальп, вздернув затем на сухом безжизненном дереве. Что ж, монах, я струсил и отправился на родные просторы. И уже по прибытии в Вену, где жил странный знакомец, узнал из телеграммы, что нанятые мною рабочие намыли несколько унций золота. Распорядителем своего предприятия я оставил друга-ранчеро, который позже выслал в Санкт-Петербург посылку с намытой добычей. Пропади она в пучинах океанских, я бы не расстроился: деньжат скопилось вдоволь, но встреча с франтом меня беспокоила, и я обзавелся парабеллумом, который, как и ташуур, постоянно держал под рукой. Однако ж со спасенным мною господином я так и не свиделся: его люди сообщили, будто помер, но передали пакет с книжкой и запиской, гласившей: «Береги ташуур. Бери книгу и выучи назубок. И тоже береги. В минуты сомнений – повторяй ее строки. Книга Судеб есть твой Священный талмуд, и тому не противься. Избавь нас от желтой заразы, ибо она губительна. Служи честью Иль-хану [20], как служил я, и в краю твоем настанет мирная благодать». Потом война мировая началась, послужил я и был ранен, но не смертельно; зато, вернувшись, я занялся черт-те чем. Спекулировал, скупал предметы искусства – революционеры им цены не знали и отдавали по дешевке. Однажды меня в поле шарахнула молния, оставив след. – Клим опускает ворот рубашки и показывает красный ветвистый шрам во всю грудь. Октай понимающе кивает и просит продолжать. – Провалявшись в санатории, я вернулся к той книге и стал ее штудировать, проникаться и видеть диковинные сны. Ну, стал разбираться, познакомился с учеными, подсказавшими, что да как. А когда рыжая сволочь на одной пьянке в Ревеле сперла у меня ташуур, я уверился, что Иль-хан указывает мне направление. Что надо вернуть реликвию, а там, быть может, высмотреть желтую заразу и раздавить ее, чем бы она ни прикинулась.
– Отлегло с души, Клим? – спрашивает Октай и сам же добавляет: – Мне вот знатно внутренний настрой ты поправил, я, кажись, стал смекать во всякой неразберихе. Но что же ты, дорогой друг? Позволь, я стану называть тебя так, ведь другим ты своей истории не поверял.
– Нет, монах, – качает головой Клим и машет поселковым мальчишкам на берегу. – Лобызаться мы не станем, но благодарю, что подставил уши. Однако я вот совсем теряюсь в знаках и судьбоносных намеках, так что объясни, будь добр.
– В другой раз, Клим. Разумение еще не вызрело, требует умственного труда и здорового сна, – говорит Октай и, поклонившись, уходит. Клим выдавливает смешок, усаживается в сырое нагретое кресло и, хмыкнув, торопится соснуть до прибытия в Оренбург.
Багажный отсек забит, не развернуться даже тени, но Патрик и Омиргуль разгорячены и находчивы. Они устраиваются между занозистыми ящиками и мешками с прогорклым пшеном. Омиргуль все так же холодна кожей, но губы ее согревают, и Патрик окунается в эти волны чистого счастья всецело, шепчет ей приятности и называет принцессой, а Омиргуль больше молчит и прикрывает грустные глаза, затянутые мглистой паутиной, сквозь которую не просачивается даже радость от чужого горячего тела. Но вдруг оглушительный стук, возникший в утробе наспех собранного ящика, прерывает признания и вздохи. А когда стук повторяется, Омиргуль, околев от смятения, одевается и тащит Патрика прочь, покрывая извиняющимися поцелуями.
Пригревшись в каюте, Игорь и Рита коротают часы до прибытия в Оренбургский порт за чтением гоголевских «Записок сумасшедшего», найденных в шкафу кают-компании. Рита текст читает складно, но не быстро, иногда запнется, но тут же восстанавливает ритм и продолжает декламировать; кажется, содержания она не понимает, ей просто нравится сидеть рядом с Игорем и чем-то его развлекать. Он улыбается и целует ее плечи. Вдруг обнимает и шепчет, чтобы она не останавливалась. Рита краснеет, и впервые в животе ее и груди растекается раскаленными углями ощущение, которое она не в силах опознать, но отчего-то на душе становится мирно, томно и в то же время тревожно. Ей кажется, что с очередным ударом часов закончится их тет-а-тет и