В разные моменты жизни мы разные. Герои гражданской войны, прославленные реальными подвигами, готовые на новые подвиги, «если завтра война», нередко ломались на первых же допросах.
Изумление: от своих!
* * *
Оттепельный 1954 год. Вышла повесть Эренбурга, давшая имя эпохе. И в то же время – со стен Большого зала Консерватории изгнали портреты европейских композиторов, чтобы заменить Гайдна, Глюка, Генделя на соотечественников: борьба с низкопоклонством перед заграницей и, в случае с Мендельсоном, безродным космополитизмом. Правда, заменили евреем Антоном Рубинштейном. Но во времена самого разнузданного шовинизма была категория «еврей – гордость русского народа». Смешно получилось с Римским-Корсаковым: оставили в фамилии восьмеричное «и», но в конце по-старинному красуется твердый знак. Намеренное издевательство над здравым смыслом неизбежно влечет за собой несмываемую печать глупости.
* * *
Даже видавшие виды журналисты местной газеты «Зубцовская жизнь», знающие район, как свои пять пальцев, приехав как-то брать у нас интервью после грозы, настолько были под впечатлением от дороги, что назвали огромный материал, растянувшийся на два номера, «Доехать до литературы». Процитируем врезку: «Асфальт остался позади, а с ним и уверенность: «Туда ли мы едем? Есть ли там жизнь?». Но вот среди буйной растительности показались домики: «Есть! Приехали!».
Репортаж о том, как побывали у нас в гостях, журналисты напечатали в двух номерах газеты. Он получился удачным. И в отличие от многих практически без искажений. Ведь бывает такое тебе припишут – жить не хочется. А тут всего одна не то ошибка, не то опечатка. И очень смешная. Мы рассказывали, что у нас порой до тридцати гостей съезжаются. А в газете прочитали, что к нам однажды аж 300 гостей прибыли! Лишний ноль очень позабавил: мы, готовы, конечно, и 300 человек принять, но все же не настолько велико наше гостеприимство, да и просторы едва ли позволят.
* * *
Который раз поражаюсь. Бунин, реализуя сюжеты, пригодные разве что для душещипательных мещанских романсов, умудряется нигде не переступить невидимую – в тонкий волосок! – границу пошлости. Эффект достигается точностью и подробностью описаний. Не столько человека в мире, сколько мира вокруг человека. Те же «Темные аллеи» – это ж народный романс «На Муромской дороге», пересказанный в прозе. Его поют на мещанских свадьбах после третьей стопки, когда хочется срывать со стола крахмальную скатерть, рыдать и отирать слезы белым рукавом.
Бунин, в отличие от многих последователей, брезговал банальностями, хотя пристальное чтение обнаруживает множество самоповторов. Читали с Алёной вслух «Жизнь Арсеньева» и ахнули на определение «он невнимательно ответил (взглянул, посмотрел и т. д.)». Однако давай тащить из «Жизни Арсеньева» в один рассказ, другой. Да и в самой «Жизни Арсеньева» раз пять повторил. Строгий стилист, но тавтологий и прямых повторов не боялся – свободен. Не человек для субботы, но суббота для человека. Так и надо относиться к всевозможным правилам и предписаниям: знать досконально, чтобы своевременно и своеместно нарушить.
Тут еще гордая, высокомерная фигура автора, беспристрастного, бестрепетного повествователя.
* * *
Проза не меньше, чем стихи, ориентирована на дыхание. Сейчас ставят опыты писания без знаков препинания. Я задыхаюсь, читая. И не вижу мысли – только тщеславное стремление удивить. Мысль в человеческом организме гораздо теснее, чем можно подумать, связана с дыханием. Оно же определяет ритм. А мысль именно ритмически складывается в нашем мозгу, где волны серого вещества уложены в строгом порядке.
* * *
Брюсов и Мережковский умели так поставить себя, что никто не покушался на захваченные ими кадки с пальмами первенства. А смерть все рассудила и отправила в надлежащий по истинному праву ряд второстепенных.
Паустовский о славе и первенстве не хлопотал. По-человечески он был выше суеты. Просто народный вкус выставил его вперед. В тайну «Мастера и Маргариты» мало кто был посвящен, Платонова знали единицы. С Гроссманом вообще случилась трагедия. Кстати, Гроссман великолепно мыслил, был глубоким психологом, но речь, достойная мысли, ему не давалась. Паустовский владел речью, но мыслил бедновато. Может, поэтому и уцелел. И кто тогда, в 40–50-е годы представлял русскую прозу? Паустовский и представлял. Не Федин же с Фадеевым.
* * *
Сам факт существования русской литературы должен лечить от уныния. Казалось, что после непревзойденного и принципиально непревзойдимого Пушкина все должно замереть, заснуть. А тут, освобожденный из-под гнета авторитета, пышным цветом распускается провинциальный певец провинциального Миргорода с малороссийским акцентом. И «Шинель», и «Мертвые души» написаны после гибели Пушкина. А буквально в день смерти Александра Сергеевича в ту же кондитерскую Вольфа и Беранже является маленький гусар, выдает сначала «На смерть поэта» и преображается сам, а двадцати пяти лет от роду создает в прозе нечто непревзойденное и тоже непревзойдимое – «Героя нашего времени», родителя русского классического романа. А в центре – самый сложный для воплощения характер.
* * *
Олеша – недостижимый мастер метафор. Но их беда вот в чем: пришла метафора, выстроила фразу. А дальше что? Беда того же Юрия Карловича, что он к метафоре привязывал вымученный рассказ. Губил и то, и другое. А эти свои записи не ценил. Французы, от Монтеня и Ларошфуко и далее, до века Просвещения, показали, что для жизни вечной достаточно одной удачной фразы. Если в ней дрожит тонким нервом живая мысль, она не умрет никогда, даже переведенная на чужой язык.
Странно, что в нашей литературе первым этот жанр открыл для себя Василий Розанов уже на закате русской классики.
* * *
Потребность человека в религии очень точно сформулирована Достоевским: «Надо, чтобы было человеку куда пойти». Он и идет за пророками. И лжепророками, каковых, разумеется, больше, а отличить невозможно. На этом и литература зиждется. От каждой книги ожидают: а вдруг там есть нечто такое, за чем можно пойти? И идут. Кто за Пушкиным, Толстым, Достоевским, Андреем Платоновым, а кому и Марининой с Донцовой достаточно. Хотя подлинная литература никуда не ведет. Ее пишут, чтобы самому понять, что происходит. Почему русская земля беспрестанно рождает Онегиных, Печориных, Рудиных, а русская действительность не дает им реализации? Да тот же Вощев из «Котлована», уволенный за задумчивость среди общего темпа труда.
* * *
Вчера вспомнил Андрея Платонова, а сегодня ему 110 лет. Откуда такой гений вырос, из каких глубин? Первый в русской литературе посмотрел на Петра из-под пушкинской фразы, что иные из его указов писаны кнутом. Показал удушающую силу революционной бюрократии в «Чевенгуре» и «Котловане» и испытал ее на собственных боках. А Сталин ненавидел его и боялся. Органам его не отдал, но посадил сына, спустил с