* * *
Вчера весь день и вечер в мозгу цитировалось: «Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!». Вот проза поэта: вся фраза из аллитераций. Но следующая не хуже: «Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь». Стал проверять цитату: разумеется, переврал. Но потребовалось усилие воли, чтобы отложить книгу. Когда-то я называл эту тоску онегинской – не в подражание Евгению, а по тексту романа.
Нет, это вообще пушкинская тоска: все хочется перечитать заново. Я даже благодарю свою дырявую память, которая не удерживает стихов, пусть и самых любимых. Но у Пушкина и частные письма блистательны. «На всех стихиях человек тиран, предатель или узник» – это ж из письма Вяземскому. И опубликовано, кажется, после смерти.
* * *
Записи, разделенные звездочками, потом легко и приятно будет читать. Это я по своему читательскому опыту сужу. Не у каждого хватит воли одолеть «Мир как воля и представление». «Афоризмы житейской мудрости» того же автора и с неменьшей мысленной нагрузкой читаются философскими дилетантами вроде меня без особого напряжения, хотя, оторвавшись от текста, долго по его поводу размышляешь. Опыт наблюдений подсказывает, что не у каждого хватит воли одолеть до конца и «Афоризмы».
Но в таких повседневных записях гораздо больше мусора, чем сколько-нибудь дельных мыслей. А то у Розанова или Венички Ерофеева мусора нет. Еще сколько! А у Юрия Карловича? Конечно, это жанр посмертных публикаций, кроме Розанова, мало кто отваживался печатать записные книжки при жизни. Я, например, даже отобрать как следует не сумею. Потому и свободна моя мысль, что не предназначена для печати. Видимо, не надо стесняться и мусора. Походя вскрывается механика зарождения и развития мысли. Часто мысль не развивается вовсе, и это вытекает из природы мышления русского человека, отмеченной в Нобелевской речи великим русским мыслителем Павловым.
Я помню свой ужас, когда обнаружил, что записи 1993 года ничем не отличаются от 1991-го. Собственно, мыслей не было: было отчаяние от открытия, что литература, на которую столько надежд возлагалось, никому не нужна. А просто-напросто сила экономического удара была такова, что эмоций на несколько лет хватило. К тому же еще в 1989 году мне стало ясно, что у людей наступила информационная усталость: сколько успели воспринять и понять, столько и осталось. Сейчас же обнаружилось, как крепки социалистические предрассудки в народном сознании.
Власти этим и манипулируют.
* * *
Вчера разбирали груду фотографий, связанных, в основном, с музеем. Илья, конечно, великий человек. Куда только нас не заносило, благодаря его бешеной энергии и врожденной дипломатии. Ливны, Константинополь, Словакия, Рязанщина, Одесса, Коктебель, Брянск и Рёвны… Ничего б этого я не увидел.
А все началось с моей статьи о Казакове, где я не мог обойти вниманием Паустовского. Тут меня Моника и приметила, привела в музей, где начала работать Галя Корнилова. И когда я оказался без работы, Илья приютил меня. Зато мы сделали классный журнал. Уникальный. Лет через пятьдесят ему цены не будет на букинистическом рынке.
Илья был из числа редчайших читателей, кто адекватно воспринимал мою прозу и меня как личность. Личность-то Бог с ней, умру, и не вспомнят, сольюсь с большинством, но он прозу чувствовал. И точно знал, что когда-нибудь мои забытые книги проснутся, оживут…
* * *
Адекватная оценка современников – величайшая редкость. Даже Белинский поначалу не смог разглядеть сквозь мельтешенье повседневности Пушкина. Но Гоголя и Лермонтова все же сумел понять сразу, по первому впечатлению. Конечно, со временем открылись новые смыслы. Но великие произведения сами не знают тех смыслов, которые откроет время. Тут тайна обратной логической связи: сначала следствие, а уж потом причина. Сам творящий не в силах ее постигнуть. Как прозорливо заметила Марина Цветаева,
Поэт издалека заводит речь,
Поэта далеко заводит речь.
И путь издалека в далеко ему самому неведом. Он ввязывается, по совету Наполеона, в схватку со словом, а там, как Бог даст. Поскольку процесс писания от Бога, как и строгий поэтический слух, следящий за подбором звуков, то рано или поздно труд упорный отрывается от авторской воли и выписывает свои кренделя, которыми писатель как бы со стороны восторгается, не веря, что это он сам только что написал. Самому, исходя из обычной житейской и даже философской логики, ни в жизнь не додуматься. Ни до замужества Татьяны, ни до самоубийства Анны Карениной, вроде бы тщательно подготовленного ее наркоманией.
При писании «Жильца» таких откровений не было. Вот и получился роман не постыдный, а гордиться нечем.
* * *
Вчера полдня ухлопал на статью для Московской энциклопедии о Шершеневиче. Оказывается, не надо стесняться и можно дотягивать объем до 3000 знаков. А это для меня – другой жанр, пришлось разбавлять в целом законченную вещь. У меня еще в начальную пору журналистики было чувство заданного объема: я укладывался в 2, 4, 20 страниц в зависимости от заказа. И тут уложился в 700–800 знаков, т. к. к краткости призвал предыдущий заказчик.
На фотографиях Вадим Шершеневич – довольно пошловатый фигляр, бабник, московский денди, и вдруг – последняя: мудрый старик, чудом уцелевший в костоломную пору. А умер всего-навсего 49 лет от роду.
Уцелел потому, что бросил писать стихи: последнее написано в 1933 (единственное в тот год!) через 7 лет после сборника «Итак итог». Писал о смерти имажинизма, имея в виду смерть поэзии вообще, по объективным внешним причинам. Слава Богу, пора была вегетарианская и крамолы не заметили.
Говорят, очень цеплялся за жизнь, боялся неминуемой смерти. Но что тогда и там – в войну и в Барнауле – могло спасти от туберкулеза? А может, все к лучшему – после войны ему уж точно было б несдобровать: промахнулись бы в 46-м, догнали б в 1950, когда разогнали великий Камерный театр. Кто отвечал за репертуар? Кто в низкопоклонстве перед заграницей подбирал зарубежные тексты? Вот то-то же.
В 1914 году Пастернак его изничтожил в рецензии с пугающим названием: «Вассерманова реакция». Они были молоды, опрометчивы и нетерпимы.
Кстати, в своем последнем стихотворении Шершеневич очень трезво поставил себя в ряду русских поэтов:
Все незначительное нужно,
Чтобы значительному быть.
В царской короне даже у затылка должен сверкать камешек.
* * *
Без Онегиных и Печориных – их реальных прототипов – не было б у нас ни Пушкина, ни Лермонтова. Они возросли на интеллектуальной болтовне нереализованных умников. Беспощадная история стирает в порошок имена гимназистов, одноклассников Анненского, Блока, Гумилева, Пастернака,