Впервые за весь этот разговор он поворачивается ко мне полностью, и я вижу бурю, бушующую в его глазах.
– А восемьдесят пять процентов – это её жизнь, Соня. Полноценная жизнь. Ты хочешь лишить её этого шанса из-за страха?
– Это не страх, это здравый смысл, – мой голос дрожит, предательски выдавая всю мою панику. – Ты готов рискнуть ею, как рискуешь акциями на бирже? Это наша дочь, а не твой новый проект.
Мы стоим друг напротив друга, как враги, разделённые пропастью в пятнадцать процентов. Немецкие врачи молчат, наблюдая за нашим семейным театром.
Гольдман кашляет в кулак.
– Решение должно быть обоюдным. Подумайте. Обсудите. У вас есть два дня, – он разворачивается и уходит, оставляя нас в гулкой, наэлектризованной тишине.
Максим отворачивается к окну. Его плечи напряжены, пальцы сжаты в кулаки.
– Я не позволю тебе убить её своим консерватизмом, – резко бросает он.
– А я не позволю тебе убить её своей амбициозностью.
Он резко разворачивается и выходит, хлопнув дверью. Я остаюсь одна в этой стерильной тишине, и только сейчас до меня доходит весь ужас нашего положения.
Я медленно возвращаюсь в палату к спящей Лике. Пятнадцать процентов. Всего одна цифра, но она встаёт между мной и дочерью чёрной, непроходимой стеной. Как выбрать между жизнью и жизнью? Между медленным угасанием и страшным, молниеносным концом?
Её грудь едва заметно поднимается в такт дыханию, и это дыхание сейчас самое дорогое, что есть у меня в этом мире. А я должна решить, имею ли я право ставить его на кон.
Я целую её в висок, впитывая тепло её кожи, и шепчу:
– Прости меня, солнышко. Прости, что не могу найти правильный ответ. Прости, что вообще должна его искать.
Весь последующий день мы с Максимом не разговариваем. Я провожу практически всё время у кровати Лики, читаю ей сказки, смачиваю губы водой. Она вялая, апатичная, и даже не подозревает, что мы решаем её судьбу.
Максим на какое-то время совсем пропадает, но я прекрасно понимаю, что он не играет со мной в прятки, а продолжает искать варианты.
Поздно вечером ко мне подходит дежурная медсестра.
– Фрау Смирнова, вас с мужем поселили в гостевом номере дальше по коридору, – тихо говорит она. – Вам необходимо отдохнуть. Я останусь дежурить этой ночью, можете ни о чём не волноваться.
Я хочу сказать, что никакой он мне не муж и никуда я уходить не собираюсь, но протест застревает у меня в горле. Я слишком измотана, чтобы спорить или что-то доказывать. И тут, словно подгадав нужный момент, Максим заходит в палату и молча берёт наши вещи.
Номер оказывается... с одной большой кроватью, застеленной стерильно-белым бельём. Я замираю на пороге, глядя на это королевское ложе, которое вдруг кажется самой страшной ловушкой. Шесть лет я выстраивала стены между нами, и вот они рухнули в один миг, оставив нас в четырёх стенах с общей бессонницей и невысказанной болью.
Двадцать третья глава
– Я посплю в кресле, – голос Максима звучит глухо.
Он снимает пиджак, при этом его движения резкие, угловатые.
– Не будь идиотом, – отрезаю я. – Ты и так еле на ногах стоишь. Места хватит нам обоим.
Душ принимаем по очереди, как заключённые в камере. Я первая. Горячая вода не смывает напряжение, оно словно въелось под кожу и не желает уходить. Выйдя из ванной, я застаю его у окна, спиной ко мне. Он смотрит в ночной город, его плечи напряжены, и воздух вокруг словно наэлектризован.
Ложусь с правой стороны кровати и поворачиваюсь к стене. Слышу, как он заходит в ванную, как начинает шуметь вода. Воздух становится ещё гуще, и теперь, кажется, даже трудно дышать. Я ворочаюсь, пытаюсь найти удобное положение, но всё не так. Матрас слишком мягкий, подушка слишком высокая, но главное – он.
Когда я чувствую, как под ним прогибается матрас, по телу против воли проносится волна дрожи, а пульс превышает все допустимые нормы. Шесть лет. Уже должно было отпустить. Должна была привыкнуть к мысли, что он лишь часть прошлого. Но вот он лежит на расстоянии вытянутой руки, и каждая клеточка моего тела помнит.
Помнит тепло его ладоней, его низкий, грудной смех, когда он запрокидывал голову, обнажая уязвимую линию горла. Всё во мне помнит, как мы засыпали, сплетясь в один клубок, в нашей первой квартирке, где пахло свежей краской, дешёвым кофе и безграничным, окрыляющим счастьем.
– У тебя ресницы, как у девочки, – его шёпот был похож на ласку, а палец, скользящий по моей щеке, заставлял всё внутри трепетать.
– А ты храпишь, как трактор, – дразнила я в ответ, прижимаясь к его твёрдой, надёжной груди, и вдыхая его чистый, мужской аромат.
Тут же, против воли, из самых потаённых уголков памяти, всплывают воспоминания о ночи в нашей первой квартире, когда мы только туда переехали. Ещё не было мебели: только матрас на полу и коробки с книгами.
За окном хлестал дождь, заливая стёкла серебристыми потоками, а мы лежали, завернувшись в одно одеяло, и его пальцы медленно, почти гипнотически, скользили по моей спине. Каждое прикосновение было обещанием. Каждое движение рождало на коже мурашки и разливалось по жилам горячей волной.
Я зажмурилась, погружаясь в это ощущение, в его тепло, в его близость.
– Ты пахнешь домом, – прошептал он, и его губы обожгли кожу на моей шее, чуть ниже уха.
Это были не просто слова. Это было признание. Я чувствовала, как бьётся его сердце в унисон с моим. В его расширенных зрачках я видела не только страсть. Я видела обожание, преданность, ту самую хрупкую и такую прочную нить, что связала нас навсегда. Казалось, навсегда. А позже, когда мы лежали уставшие, но счастливые, я думала: «Вот оно. Счастье».
Он уснул первым, прижавшись ко мне всем телом, его рука тяжело и уверенно лежала на моём бедре. Я не спала, слушала его ровное дыхание и боялась пошевелиться, чтобы не разрушить эту хрупкую, совершенную гармонию. Он пах тогда нашим общим будущим. Надеждой. Любовью, которая казалась такой нерушимой, такой вечной.
А потом... Потом его запах изменился. В нём появились ноты дорогого парфюма и едкая горечь одиночества, которое стало моим верным спутником. Всё началось