– Мама, мне жарко... – её голосок стал тонким, жалобным, и моё сердце упало.
Я инстинктивно потянулась к ней, но сопровождающий нас врач уже спешил к носилкам.
– Пожалуйста, оставайтесь на своих местах, – сказал он вежливо, но с той неоспоримой интонацией, что не терпит возражений.
Мы отступили, как по команде. Максим медленно поднялся, и его лицо снова стало непроницаемой маской. Вот только я видела, как при этом напряглись мышцы его шеи. Он отошёл ко мне, и теперь мы стояли плечом к плечу, бессильные зрители страшного спектакля, где наша дочь играла главную роль.
Врач и медсестра работали молча и слаженно, как части одного механизма. Они подключили дополнительные датчики к мониторам, сменили капельницу. Их движения были точными, выверенными, лишёнными суеты. Максим застыл, наблюдая за каждым их действием с таким сосредоточенным вниманием, будто пытался запомнить алгоритм на случай, если придётся повторить.
– Давление падает, – тихо, но отчётливо произнесла медсестра, глядя на экран.
– Сатурация тоже, – также тихо отозвался врач, его пальцы уже доставали очередное лекарство из упаковки.
Внутри у меня всё оборвалось. Я чувствовала, как подкашиваются ноги, и моя рука сама потянулась к Максиму, цепляясь за его рукав. Он не смотрел на меня, его взгляд был прикован к Лике, но его собственная рука поднялась и накрыла мою.
Его пальцы были холодными, почти ледяными. Мы стояли, переплетя пальцы, как когда-то в далёкой прошлой жизни, но теперь нас объединял не романтический порыв, а животный, всепоглощающий страх.
– Дыши, малышка, – прошептал он так тихо, что слова были едва слышны даже мне. – Дыши. Папа рядом.
Казалось, он пытался силой воли, каким-то первобытным инстинктом, заставить её лёгкие работать, а сердце биться ровнее. Его челюсть была сжата так, что на скулах выступили белые пятна, а в его глазах, обычно таких собранных и холодных, я увидела то же самое отчаяние, что клокотало во мне. Это был слепой, беспощадный ужас перед возможностью потери.
Врач ввёл какой-то препарат в капельницу, и наступили самые долгие минуты в моей жизни. Мы молчали, затаив дыхание, прислушиваясь к ровному, но такому уязвимому писку мониторов. Мы словно были двумя берегами одной реки, в бурных водах которой боролась за жизнь наша дочь.
Постепенно, мучительно медленно, звук мониторов стал устойчивее. Напряжение в плечах врача слегка спало. Он вытер платком лоб и обернулся к нам.
– Кризис миновал, – произнёс он, и в его голосе впервые прозвучала лёгкая усталость. – Острая реакция на стресс и перепад давления. За состоянием нужно внимательно следить до самой посадки.
Только после этих слов Максим разжал мою руку, и я заметила, что на моей коже остались красные следы от его пальцев. Он сделал шаг назад, провёл ладонью по лицу, и я заметила, как эта ладонь дрожит.
– Спасибо, – сказал он и устало опустился в кресло.
Я тоже вернулась на своё место, но теперь между нами висела не неловкость, а тяжёлая, общая усталость. Он сел напротив, и его взгляд по-прежнему был прикован к спящей теперь Лике. Воздух в салоне был наполнен запахом медикаментов и тишиной, в которой отзывалось эхо только что отгремевшей бури.
– Она так доверяет тебе, – тихо говорю я, глядя на его руку, которая всё ещё лежит на моей. – Словно чувствует, что ты её... защита.
Он медленно поворачивает голову, и его тяжёлый, уставший взгляд буквально пронзает меня.
– Нет. Она доверяет нам. Видит, что мы вместе в этой борьбе. А я... – он замолкает, а потом чуть громче отвечает. – А я только учусь быть рядом.
Двадцать вторая глава
Майнц приветствовал нас серым, низким небом и стерильным, нечеловеческим холодом. Не тем холодом, что щиплет щёки зимой, а тем, что исходит от блестящих полов, бесшумных дверей и белых халатов, в которых не читается ничего, кроме профессионального безразличия.
Клиника выглядит шедевром из стекла и стали, похожим на гигантский инкубатор. Максим, как и обещал, организовал всё. Нас встречают у служебного входа и, минуя общие отделения, провожают в лифт, который поднимается на закрытый этаж.
Палата Лики выглядит как очередной гостиничный номер с больничной койкой посредине. Я даже не смогла уловить ни единого аромата, словно кто-то выжег все посторонние запахи.
Первые сутки уходят на бесконечные консилиумы. Максим стоит рядом с немецкими профессорами, и его прямая спина кажется единственной твёрдой поверхностью в этом плывущем мире. Он задаёт вопросы, вникает в протоколы. До меня же слова долетают обрывками, как сквозь вату. Я чувствую себя актрисой на чужой сцене, не знающей своей роли.
Профессор Гольдман, тот самый, что приезжал к нам, объясняет нам всё максимально подробно, бросая взгляды то на меня, то на Максима.
– Суть болезни Фабри в накоплении липидов, – его палец стучит по снимку, показывая тёмные пятна в маленьких почках Лики. – Органы с этим просто не справляются. Современная терапия основана на фермент-замещении. Это даёт возможность остановить процесс, но не обратить его.
– А что обратит? – голос Максима звучит ровно, но я слышу в нём стальную струну, натянутую до предела.
Гольдман смотрит на него поверх очков.
– Есть экспериментальная генная терапия, но должен вас сразу предупредить, что это высокий риск. Иммунный ответ может быть непредсказуем. Однако в случае успеха… мы говорим не о поддержании, а об излечении.
Слово «излечение» повисает в воздухе, сияющее и опасное, как оголённый провод.
– Какой риск? – вопрос вырывается сам собой, и я чувствую, как холодеют кончики пальцев.
– Отказ почек. Острая сердечная недостаточность. Летальный исход, – профессор произносит это без заминки, как будто перечисляет ингредиенты в рецепте. – В пятнадцати процентах случаев.
Моё сердце замирает, а потом начинает колотиться с такой силой, что я слышу его стук в ушах.
– Нет, – выдыхаю я. – Нет, мы не можем.
– Мы должны попробовать, – тихо, но неумолимо говорит Максим.
Он не смотрит на меня, все его внимание приковано к Гольдману.
– Консервативное лечение – это путь в никуда. Я не позволю ей медленно угасать.
– А я не готова её убить! – я вскакиваю с места, и стул с грохотом отъезжает назад.