Во-первых [говоря о причинах, в силу которых русская литература оказалась в Восточной Азии популярнее любой другой европейской литературы], это географическая близость. Политические и географические контакты между этими странами сформировали потребность в понимании языков друг друга и одновременно создали возможности для их изучения, что вызвало настоящий бум в этой сфере. Этот процесс в свою очередь стимулировал дальнейшие переводы русской литературы. Еще одно обстоятельство, которое следует учитывать в связи с популярностью русских авторов, заключается в том, что в конце XIX века русская литература стала восприниматься японцами и корейцами как часть мировой литературы – она вошла в классический канон европейских шедевров… Признание русской литературы как „мировой“ со стороны Франции, Англии и других европейских стран узаконило и ускорило ее освоение в Восточной Азии [74].
Иначе говоря, благодаря своей предполагаемой принадлежности к Востоку Россия выступала для зарождающейся японской, китайской и корейской интеллигенции образцом того, как быть современной страной, не будучи при этом (вполне) западной, то есть не покоряясь колониализму. Пусть политический престиж, которого Россия добилась в дипломатической и военной сферах, не имел никакого отношения к литературе, он проникал и в сферу культуры: произведения русской культуры, экспортируемые в Японию, включая литературу, окружал ореол великой восточной державы, не пошедшей на уступки империям Запада. Такой образ неизбежно должен был привлечь интеллигенцию восточноазиатских стран, стремившуюся преобразить общество своей страны в современную нацию, способную противостоять угрозе западного империализма.
Русско-японская война 1904–1905 годов заметно понизила политический статус России в Восточной Азии, однако репутация русской литературы там продолжала укрепляться, поскольку произведения и биографии Толстого и Достоевского, Тургенева и Гоголя достигали восточноазиатской публики с заметным запозданием. Так как перевод осуществлялся весьма извилистыми путями, часто сначала на один из европейских языков, затем уже с него на японский, а с японского – на китайский и корейский, эти романы попадали в Восточную Азию уже в статусе признанной классики мировой литературы. Поэтому вне зависимости от политических успехов Российской империи в отношении западных колониальных держав, для японской, китайской и корейской публики русская литература знаменовала собой, в частности, долгожданное появление «восточной» культуры на мировой арене, а потому считалась образцовой.
Третья причина популярности русской литературы XIX века – ее широко известный интерес к социальной проблематике – перевешивает даже геополитические факторы. Китайские, японские и корейские писатели и интеллектуалы, как и их русские коллеги, верили, что литература – «наиболее действенный инструмент социальных реформ» (Лян Цичао) или «лучший способ изменить китайский национальный характер» (Лу Синь) в эпоху невероятного общественного и национального подъема [75]. Главный англоязычный труд о рецепции русской литературы в Китае вышел с подзаголовком «Нравственный пример и практическое руководство» [76].
В эссе «Долг Китая перед русской литературой» (1932) Лу Синь, как никто внесший вклад в модернизацию и демократизацию китайского литературного языка, утверждает:
Истории о сыщиках, приключениях, английских леди и африканских дикарях способны щекотать лишь пресыщенные чувства тех, кто ест и пьет вдоволь. Но среди нашей молодежи уже были те, кто задумывался об угнетенных и страдающих. Они хотели бороться и искали не занимательности, а подлинного руководства. Тогда они и открыли для себя русскую литературу. Тогда они и узнали, что русская литература – наш наставник и друг. Ведь в ней мы видим прекрасную душу угнетенных, их страдания и тяготы [77].
В данном случае неважно, насколько подобные заявления были близки к правде, – важно, что качества, приписываемые интеллектуалами Восточной Азии русской литературе XIX века, в конечном счете отражали их собственный идеал литературы. Особый легендарный статус обрела фигура Льва Толстого. Интересно, что его религиозно-философский поворот после 1880 года перекликался с конфуцианскими представлениями об образованном человеке, совмещающем моральный долг с помощью нуждающимся. Поэтому образ этого русского писателя в глазах восточноазиатских авторов олицетворял положение, к которому стремились они сами.
Процессы формирования нации, модернизации и антиколониальной борьбы порой резко ослабляют независимость литературы, так что она подвергается влиянию смежных социально-политических областей. Такой эффект имело и образование Советского государства, порожденного революцией: это внелитературное событие еще больше упрочило статус русской литературы в глазах восточноазиатских читателей, воспринимавших ее телеологически, то есть как предвестницу, если не причину, большевистского переворота. С этой точки зрения не только революционно настроенный Горький, но и христианский анархист Толстой, консервативный националист Достоевский и классический либерал Тургенев приобрели репутацию революционных писателей [78].
Взрывной эффект перевода русской литературы на языки Африки и Азии не ограничивался Восточной Азией межвоенного периода. В зависимости от прихотей культурной географии, политики и переводческих возможностей, интерес к ней в разное время вспыхивал в Индии, на Ближнем Востоке и в Латинской Америке. Так, хотя арабская интеллектуальная элита могла и раньше читать Толстого, Достоевского и, вероятно, даже советскую литературу по-французски или по-английски, массово переводить русские художественные тексты на арабский язык начали только в середине 1950‑х и в 1960‑е годы после революции, успешно совершенной «свободными офицерами» Насера. Анализируя восприятие этих текстов, Маргарет Литвин опирается на высказывания критиков того времени, таких как Абдель Рахман эль-Абнуди:
В 1956 году начал складываться новый литературный реализм – писательская школа, обратившаяся прежде всего к бедному обездоленному большинству, из литературы более или менее исключенному. Пример Советского Союза – революции, государства и системы – уже оказал влияние на молодых писателей, или, как их еще называют, интеллектуалов. Переводы советских книг заполонили египетские книжные магазины, и великая русская классика наконец стала доступной, многим – впервые. Великие романисты и поэты – Достоевский, Шолохов, Горький, Пушкин, Маяковский – словно стучались в наши двери… Можно сказать, что огромная волна билась в старую, устоявшуюся литературу и разбивала ее [79].
Удивительное сопряжение разных эпох в этом перечне – романов Достоевского и Шолохова, поэзии Пушкина и Маяковского – схлопывает время, так что вся русско-советская литература оказывается в общем контексте революции 1917 года и надежд на освобождение, которые она всколыхнула. Произвольность и бессистемность восприятия русско-советских переводов, неожиданные толкования, которых никакой автор не мог бы предвидеть и которые зачастую диктовались скорее культурной политикой эпохи Насера, нежели контекстом российской истории, роль внутренней и внешней политики, в значительной мере определявшей смысл художественных произведений, иллюстрируют, как показывает Литвин, процесс освоения многими афро-азиатскими читателями советской литературы. Энтузиазм по поводу русско-советской литературы был широко распространен среди писателей и критиков левых взглядов, ратовавших за изображение «народа» в литературе (что Абдель Рахман эль-Абнуди называет «новым реализмом»).
Реализм (в его социалистическом изводе) – эстетика, сближающая, по мысли М. Кита Букера и Дубравки Юраги, советский роман с африканским, написанным после обретения независимости. Вместо того чтобы, отталкиваясь от этого сравнения, порочить обе литературы, как это делали прежде, Букер и Юрага настаивают на существовании особых эстетических критериев, отличных от западных, и на необходимости оценивать африканские и советские художественные тексты по их собственным правилам, а не по правилам чуждой им модернистской эстетики [80]. Моника Попеску, хотя она, минуя советский роман, переходит от русской литературы XIX века к диссидентским текстам эпохи холодной войны (Александру Солженицыну, Милану Кундере, Чеславу Милошу и Данило Кишу),