На мгновение она притихла, потом отчаянно забила руками и ногами. Один из державших ее чуть не упал.
— Слушай, ты, — зашептал кто-то, — если будешь сопротивляться, я тебе дам по кумполу. Стой спокойно, мы тебя острижем, и дело в шляпе. И чего ты гуляешь с этим паршивым итальянцем, мы ведь его все равно убьем?!
Филомена услышала скрежет ножниц. У нее засветилась робкая надежда, что волосы срежут только сзади. Но тут же поняла, что эти люди знают свое дело. Она почувствовала прикосновение холодных ножниц на затылке, по темени пробежали мурашки. Затем она ощутила холод на лбу, около ушей. Она поняла, ее стригут наголо, стараются снять все волосы, как рекруту. «Наверное, парикмахер», — подумала она, вздрогнув. Никто не говорил ни слова. Неподалеку затявкал щенок. Кто-то шикнул на него. Покончив со стрижкой, ее опять куда-то перетащили, развязали руки, и она услышала шепот:
— Не двигайся с места, пока мы не уйдем!
И исчезли так же неслышно, как появились. Филомена напрягла руки и освободилась от веревки, сдернула с глаз косынку и вытащила кляп изо рта. Она стояла в темном дворе какого-то дома. Рядом снова заскулил щенок. Слезы навернулись ей на глаза. Она повязала голову косынкой и выбежала на тротуар. Улица пуста и тиха. Синий фонарь над перекрестком дрожит на ветру, как будто от страха перед тем, что видит и что ему еще предстоит увидеть.
Я прячусь за воротами соседнего дома, слежу за ней, кусая губы и сдерживая дыхание. Мне кажется, я слышу ее рыдания. Никак не могу отделаться от мысли, что мы ее обидели, что в городе немало барышень из буржуазных семейств, которые гораздо больше заслуживают такого наказания. Но их мы не стрижем — они не ходят в одиночку по улицам. Сердце у меня разрывается, словно случилось что-то непоправимое. И беспрестанно возвращается мысль, что иначе нельзя, иначе нельзя, иначе нельзя. Время будет судить о наших делах.
Мать снова пила. Филомена сорвала с головы платок и отчаянно всхлипнула:
— Мама, меня остригли!
— Матерь божия, кто же это?
— Мы с Карло ходили в кино. А потом ему надо было в казарму. Я одна шла домой.
— Господи, — выдохнула мать. Глаза у нее были воспаленные, гноящиеся. — На кого ты похожа! Как ощипанная курица. Такие волосы и за год не вырастут. Но за что, Филомена?
— За что, за что? Как за что?! За Карло. Говорят, будут стричь всех, кто гуляет с итальянцами. Сколько лет никто не знал обо мне, пока я была одна, а теперь, когда встретила Карло, нашли меня мигом. Оказывается, я позорю честных людей. Раньше никакого позора не было, все эти годы. Как им не стыдно!.. Ой, что за люди…
Мать растерянно смотрела на нее.
— Хорошо, что не убили, — вздохнула она. — Могли и убить… Они на все способны. Сейчас убивают людей прямо на улице. Среди бела дня. Днем. На ходу. Какое время!
— Что скажет Карло? Да он меня бросит, такую, ощипанную…
— Да, — согласилась мать, — тут ничем не поможешь. Придется тебе несколько месяцев не выходить из дому. Да не уйдет он от тебя, не из-за прически же он с тобой живет. Слава богу, что тебя не убили.
— Сказали, что убьют его.
— Кого?
— Карло.
— Да, — подтвердила мать рассудительно, — очень может быть.
— Мама, что ты говоришь?!
Они сидели у стола и испуганно смотрели друг на друга. Мать сжимала руки и непрерывно шептала:
— Какое время! Какое время!
Отец в этот вечер задержался на собрании общества покровительства животным, поэтому он вошел быстро, бросил шляпу на подоконник и хотел сесть, как вдруг заметил Филомену:
— О! — И через секунду: — Ну, нашла, что искала?
— Ты, — сказала мать, — как ты разговариваешь с собственной дочерью?!
— Молчи, — сухо оборвал он ее. — Ты пьяна.
— Дурак!
— Тихо, я тебе говорю, — еще строже сказал отец. — Ты напилась итальянским вином. Оно еще вам отольется, вспомните меня!
— Ты! — закричала мать. — Ах ты сухой паек, чертов скупердяй, голубятник проклятый! Ты мне купил хоть раз рюмку вина? Был ли ты вообще мужчиной? Ты польстился на мои деньги, а я этого вовремя не увидела.
Она кричала. Кричала все громче и все сильнее багровела. Вдруг она упала на стул и истерично зарыдала. Отец схватил шляпу и пошел к двери. Филомена растерянно смотрела то на отца, то на мать. Потом и она заплакала.
— Это вы во всем виноваты, вы, вы оба…
Я следил за ним. Непрерывно. Я жил в постоянном напряжении, я был убежден, что все произойдет именно так, как я предвидел.
Дарио Вентури был человек нервный, с вечной усмешкой и забавный в своих безуспешных попытках привлечь нас на свою сторону, добиться, чтобы мы его слушали и отвечали на его вопросы. Он уже давно не испытывал удовольствия, выводя на доске: «Amate il pane, amore della casa, profumo della mensa, gioia dei focolari» [15]. Он понял: все это как об стенку горох. Сначала нам показалось странным, что он не переменил своего отношения к нам, несмотря на то, что мы не желали приветствовать его, как было приказано, хотя за это уже исключили целые классы. Мы поняли — его тактика совсем иного рода. Он был уверен, что нас можно взять голыми руками, если подойти с другой стороны. Написав на доске изречение Метастазио: «Madre comune d’ogni popolo è Roma e nel suo grembo accoglie ognun che brama farsi parte di lei» [16], он тут же приписал, взывая к нашему чувству славянской взаимности, что-то из Пушкина или из Прешерна.
Смуглое лицо Дарио Вентури расплылось в торжествующей улыбке, которую он не в силах был сдержать. Но лицо его быстро вытянулось, как только он понял, что и это культурное мероприятие не вызвало у нас ни малейшего отклика. Как будто он обращался к глухой стене. Казалось, класс бесследно поглощал все его слова. Даже скрип половицы на кафедре под его сапогом был выразительнее, чем стихи, которые он декламировал. Гимназисты, не двигаясь, смотрят в тетради, лежащие перед ними. Кое-кто читает под партой бульварный роман, другие списывают домашнее задание по математике. Тихоход, подперев ладонями свою необыкновенно большую и тяжелую голову, спит с открытыми глазами. Бьюсь об заклад, он не слышит Вентури. Если его вызовут, он, как обычно, ответит «не знаю». Будто весь мир потерял для него всякое значение и только в нем еще теплится крохотная искорка жизни. Но ради чего она теплится — этого Дарио Вентури никогда