Я надел дождевик, вышел и направился к проекционной будке. Бастер уже снял свой дождевик, включил маленький свет и сидел, доставая что‑то из металлического контейнера.
— Я принёс газетные вырезки — почитать, — сказал он. — И много чёрного кофе.
— Сегодня вечером кино не будет, — сказал я, откидывая капюшон.
— Я так и подумал, но решил, что надо прийти на работу. Стэн, может, я не всегда веду себя как друг, но я ценю, что ты — мой друг.
— Вы спасли мне жизнь.
— Время Буббы Джо истекло. Просто так вышло, что это сделал я. Мог бы быть кто угодно. Рано или поздно нашёлся бы кто-то.
— Вы говорили о матери Маргрет. Что она была… ну…
— Проституткой.
— Значит, к ней в дом приходило много мужчин… в дом Маргарет. Верно?
— Да.
— То есть это мог быть любой из них, так?
— Мог.
В этот момент из дома донёсся голос отца:
— Иди сюда, Стэнли. Тебе ещё нужно собраться.
— Мы идём на менестрель-шоу, — сказал я.
— Вот это будет зрелище — посмотреть, как кучка белых болванов мажет лица чёрной краской… Ты иди. Поговорим позже. Слушай, я тут хотел остаться, почитать. Как думаешь, твой отец будет против?
— Если не узнает — не будет.
— Может, твой пёс…
— Нуб?
— Да. Нуб. Может, его можно выпустить, чтобы он составил мне компанию?
— Я скажу Рози Мэй, чтобы она выпустила его, когда мы уйдем.
— Хорошо. И, Стэн, те письма от Маргрет? Можно мне на них взглянуть?
— Я постараюсь их незаметно вынести. Не обещаю, но постараюсь.
— Сойдёт.
Я натянул капюшон и вышел под дождь.
——
Менестрель-шоу проходило в нашей школе — в те времена там учились все классы, кроме детского сада. Детский сад располагался в доме одной из учительниц.
Шоу устраивали в школьном актовом зале, и вход стоил пятьдесят центов. На стене снаружи висели плакаты. На них было написано: «НИГГЕРСКОЕ МЕНЕСТРЕЛЬ-ШОУ. Добрый семейный юмор. Музыка. Шутки. Проделки. Вход — 50 центов.»
Внутри мы заняли свои места, находившиеся на расстоянии примерно трети зала от сцены. В глубине стоял пожилой цветной уборщик с мусорным баком на колёсиках, готовый убрать мусор по окончании представления. Мусор обычно состоял из бумажных стаканчиков от напитков и обёрток от еды, которые продавали, чтобы собрать деньги на снаряжение для оркестра и бейсбольной команды.
Родительский комитет поставил стол у стены. В нескольких холодильниках охлаждались безалкогольные напитки, а хот‑доги готовили прямо на месте: доставали сосиски из электрической кастрюли длинными щипцами и укладывали их в булки, смазанные горчицей и релишем [51].
Зал заполнился минут за пятнадцать, и оказался забит под завязку. Даже у задней стены стояли люди.
Когда погас свет, на сцену вышли двое белых мужчин, разрисованных под чёрных: лица намазаны чёрной краской, губы густо выбелены. Один играл на банджо, и оба пели. Пели те самые песни, что многие считали «классическим рабскими»: «Way Down Upon the Swanee River», «Jimmy Crack Corn», а потом ещё несколько религиозных — вроде «The Great Speckled Bird» и «I’ll Fly Away»
Были и шутки — все как одна про негров. Шутки были про рыбалку, поедание арбузов и жареной курицы, про то, как они ленивы и беззаботны, как птицы. Про забавных цветных, обожающих смеяться, петь и танцевать, радуя белых.
Я уже начал поддаваться общему настроению, смеялся вместе со всеми, как вдруг из задних рядов раздался громкий грубый хохот. Я обернулся посмотреть. Это был тот самый пожилой цветной уборщик, стоявший рядом со своим передвижным мусорным баком, из которого торчала метла. Он хохотал так сильно, что я подумал, не придётся ли его оглушить, чтобы он заткнулся.
В этот миг во мне что-то щёлкнуло. Я подумал: «Вот цветной человек, считающий это смешным. Считающий, что насмешки над ним и его народом — это юмор».
После этого я больше не смеялся. И дело было не в каком-то протесте. Просто всё, что происходило на сцене до конца вечера, больше не казалось мне смешным.
По дороге домой я молчал так упорно, что папа спросил, всё ли со мной в порядке и понравилось ли мне.
Я ответил, что да. Я не знал, что ещё сказать.
Кэлли сказала:
— Ну, я пару раз посмеялась, и музыка мне понравилась. Но я не знаю ни одного цветного человека, похожего на тех, что были на сцене. Думаю, Рози Мэй это бы не понравилось.
— Это не для Рози Мэй, — сказал папа.
— Вот именно, — ответила Кэлли.
Я посмотрел на неё — она сидела рядом со мной на заднем сиденье — и впервые в жизни по‑настоящему полюбил её. За последние дни она стала мне нравиться, но теперь я её любил.
Мама сказала:
— Думаю, ты права, Кэлли. Если честно, мне даже стыдно, что я туда пошла. А ты видела ту вывеску? Ниггерское менестрель-шоу. Не цветное и не негритянское. А ниггерское!
— Они не имели в виду ничего плохого, — сказал папа.
— Это задело мои чувства, — сказала мама.
Мы доехали до «Dairy Queen», припарковались у входа под навесом, и, с опущенными стёклами, слушали, как дождь барабанит по крыше.
Молодая светловолосая девушка в синих джинсах и мужской рубашке, с волосами, собранными в хвост, подошла к машине. Капли дождя долетали до неё от края навеса и попадали ей на туфли и джинсы, и по выражению её лица было ясно, что ей это не нравится.
Когда девушка увидела Кэлли, она визгнула, и Кэлли визгнула в ответ. Видимо, так полагалось приветствовать подруг в подростковом возрасте. Очевидно, они знали друг друга. Кэлли, казалось, знала вообще всех. Они обменялись приветствиями, сказали, что обязательно нужно поболтать позже, — и девушка, которую звали Нэнси, достала из-за уха карандаш, вытащила из заднего кармана джинсов блокнот и спросила, что мы будем заказывать.
Мы сделали заказ, и Нэнси ушла. Папа сказал:
— Вы, девочки, кричите, как подраненные птицы.
— Ой, папа! — ответила Кэлли.
Когда еда была готова, её принесли на подносе и закрепили его на папином окне. Он раздал всем наши заказы, и мы принялись есть. Папа попытался снова завести речь о менестрель-шоу, вспомнить тот или иной смешной момент, и хотя мы действительно временами