Генерал прочищал горло.
Бавыкин метнул глазом из-под желтой соломенной брови в мою сторону: твой-де разговор, — и громко, скорее с раздражением, чем с насмешкою, я проговорил:
— Ваше превосходительство, паровоз подан!
Вглядываясь в меня, генерал по-стариковски, неуклюже, ощупывал рукою грудь — искал свои очки, что ли. Моя злая шутка не произвела впечатления, и я сам воспринял ее досадливо, как если бы, замахнувшись по дели, угодил рукою в пустоту.
— Вы арестованы!
Произнеся это, я подвинулся к нему.
— Н-не понимаю! — пророкотал генерал и, отыскав в кармашке мундира пенсне, кинул его на нос.
Теперь он разглядел нас.
— С кем, собственно… — Он хотел, несомненно, обратиться к нам привычно: «С кем имею честь», но, во-время одернув себя, закончил крикливо: — Прошу… русским языком…
Тогда, не выдержав, вмешался Бавыкин:
— Русским языком и говорят… Одевайся!
— Н-но па-а-азвольте… — задохнулся генерал и, как бы вникнув наконец в жуткий смысл нашего появления, отшатнулся внутрь купе.
Бавыкин шагнул за ним, я удержал Бавыкина: скрыться генералу некуда, разве только на тот свет, но этого-то я и не ожидал от него. По всему было видно: слишком много растерял человек, и не ему, Саханову, сыскать сейчас то, необходимое, с чем удаляются из жизни по своей воле. Вскоре генерал показался снова. Глядя на него, приодевшегося, я никак не мог восстановить в своем сознании тех чувств ненависти, отвращения, какие овладевали мной при одном упоминании о начальнике белого гарнизона. Но Бавыкин вперил в генерала взгляд, полный страстного негодования. Для Бавыкина не существовало зла вне его носителей, как не существовало, например, для моряка попутного ветра, если на челне не было паруса — где парус, там и ветер, где ветер, там должен быть и парус.
И не вчера ли еще генералу дул ветер попутный, не вчера ли еще снаряжал он солдат для кровавой борьбы с Шугаевском?
— Оружие! — придвинулся я к генералу.
В эту минуту из тамбура показался Мальцев. Стремительный шаг его, распахнутая вольно шинель, горластый голос сказали мне сразу: Ермил на взлете.
— Сыскались? — вполоборота к нему спросил я.
— Живы-невредимы! Перебросил всех из вагонов в здание… Шпану — в задний класс, своих — к буфету! — говорил Ермил, не обращая внимания на фигуру генерала у двери. — И знаешь… Зотов-то, старик-то, сталевар-то… здесь… Ей-ей!.. Это что? — прерывая себя, отвел он глаза на дверь и, не ожидая моего ответа, закричал в лицо генералу: — Ну, вашь благородь, сорвалась добыча твоя! Крючок не выдержал…
Я отпросился у Ермила взглянуть на заложников.
— Иди, иди! — немедля согласился тот. — Управимся без тебя… Только, чур, не надолго! — крикнул вслед мне. — Там видимо-невидимо беглецов всяких… Француз Бертран, капитан Неверов с завода, этот… как его!.. Ладно, разберемся!
Я вышел наружу. П0 кровлям, в проводах, над тускло поблескивающими рельсами гулял черный ночной ветер, прибоем накатывали людской говор, лязг оружия.
У входа в станционное здание, под колоколом, стояли двое партизан с винтовками. Ветер качал на кронштейне фонарь, свет от него вразмах осенял шинели, бородатые лица.
— Семейства благородные сторожим! — проговорил один, узнавая меня. — И куда только девать их будем?
Большая, казарменного вида, зала перегорожена была дощатою аркою, и за аркой помещался буфет, а по эту сторону — пассажирская. Освещаемая единственной у входа лампой, пассажирская тонула в глубоком сумраке. Одуряющая вонь давно непроветриваемого помещения, смешанная с острыми запахами духов и пудры, перехватила мне дыхание. Я шагал через узлы и чемоданы, через картонные коробки и корзины, наступал кому-то на ноги, ронял зонты, трости и все время ожидал, что за мною потянутся жалобы, упреки, может быть, брань. Но тишина, густая, вязкая, как воздух здесь, сопровождала меня. Я видел вороха голов в шляпках, в котелках, в фуражках чиновничьего покроя, видел устремленные в мою сторону глаза, поблескивающие в сумраке, как угли из-под пепла. Только подходя к арке, услышал я за собою детский плач. И этот голос своевольной, ни с чем не считающейся жизни, голос, безучастный к нам и нашей вражде, заставил меня оглянуться. Молодая женщина, стоя у скамьи на коленях, возилась с ребенком, кто-то ей помогал, чья-то рука трясла над скамьей погремушку… Мой взгляд столкнулся с взглядом женщины, и я отвернулся, ослепленный: сквозь влажное сияние материнской ласки, сминая его, хлынула на меня ненависть. И эта внезапная в глазах женщины смена одной страсти другою поразила меня.
В буфетной было менее людно, сталевара Зотова я разглядел еще из прохода под аркою. Старик устроился за стойкою, у самовара. Он мало за время своего тюремного заточения изменился, как если бы долгая, полная тяжелых испытаний жизнь давно притупила здесь резец свой: все было сточено, заглажено, просверлено, и то, что еще оставалось у человеческой этой модели, уже не поддавалось изменениям. Фома Артемыч сохранил даже свой замызганный, зашарканный, подпаленный пиджачишко, и на его груди, под посеребренной бородкою, топорщился издревле знакомый мне синий, в полоску, ситчик.
Я окликнул его, он метнул в меня из-под косматых бровей карими глазами, спустил с растопыренных пальцев блюдечко, встал, отряхнулся и мелким шажком направился ко мне. Не доходя немного, он занес ко рту руку, отер старательно у себя под усами и затем обнял меня.
— Цел, Никитушка? — вымолвил он, и по голосу, глухому и трудному, вовсе незнакомому, я понял, что нет, не даром Фоме Артемычу досталась тюрьма.
— Цел, Артемыч, цел…
— Наш брат в огне не горит, в воде не тонет!
И он щербато осклабился, не отнимая от моей груди своей руки, укрытой бурой, как железный мох, ворсиною. И те же, знакомые, излучины вен на руке: переплелись, как изгибы рек на географической карте.
Мы садимся у стойки, нас тотчас же обступают. Тут Яков Худяков из болтового цеха, кладовщик Игнатьев, подручный кузнеца Швецова Емельян Синицын. Подошли, крадучись, двое инженеров — Росляков, начальник болтового цеха, Мижуев, он же Черномор, исполнявший при советах обязанности главного инженера. Оказывается, генерал прихватил и этих с собою… Мижуев — заложник, это еще понятно мне. Но… Росляков, дважды подвергавшийся аресту при советской власти, всегда враждовавший с рабочими! Как он-то угодил в немилость к генералу? Допытываться, разузнавать было некогда, тем более, что вслед за инженерами мне представили человека, которого я также не ожидал встретить среди генеральских заложников: профессора Шахова, да не одного, а с дочерью, подростком. Видимо, генеральский режим восстановил против себя все честное даже среди мирных обывателей! Впрочем, Шахов слыл в городе народным социалистом, был членом Государственной думы, читал лекции в рабочих аудиториях, не отказывал и нам с Анною