Глава VIII
Если мои наблюдения верны, человеческое сердце — а точнее, сердце мужчины — подвержено страстям скачкообразно. Здесь уместно провести аналогию с законами, регулирующими природу: стихия спит спокойно, но уже через миг бушует под ударами яростного ветра. В последнее время Фолкнер достиг состояния, близкого к равновесию. Он чаще бывал в бодром настроении, живо интересовался повседневной жизнью и разговаривал на любые темы, поднимавшиеся в его присутствии. Однако теперь все это исчезло. Угрюмость омрачила его лоб; он стал невнимателен даже к Элизабет, сидел, ссутулившись, в карете и смотрел в пустоту, пав жертвой своих мыслей, каждая из которых была способна ранить.
Это было печальное путешествие. По прибытии в Лондон Фолкнер еще более замкнулся в себе и стал совсем несчастным. Дремавшая в течение последних лет совесть возобновила свои нападки, и он снова начал воспринимать себя как ненавистное и проклятое существо. Мы, люди, так слабы, что чувства оставляют на нас куда более живой отпечаток, чем любые колебания ума. Фолкнера преследовали мысли о возможных последствиях его преступления для сына его жертвы. Он вспомнил эгоистичный и надменный характер его отца, и совесть убедила его, что, даже если юный Невилл обладал какими-либо добродетелями, унаследованными от матери или привитыми ее заботой, равнодушие и дурной пример отца полностью их искоренили. Он не предвидел подобных последствий ее смерти. Его сердце разрывалось при взгляде на юношу, щедро одаренного природой и судьбой, но в результате незаслуженно дурного обращения превратившегося в озлобленного нелюдима и доведенного до уныния, а возможно, и до отчаяния. Глубокое сочувствие к нему возникало даже у незаинтересованного наблюдателя; оно пробудилось у Элизабет, такого же ребенка, и жалость к мальчику причиняла ей муку; что же должен чувствовать он, ставший причиной всех этих несчастий?
Под влиянием таких эмоций Фолкнер не мог сидеть спокойно. В первый раз они чуть не довели его до самоубийства, и лишь чудо ему помешало; призвав на помощь все свое самообладание, он решился и заставил себя жить. Прошли годы; он смиренно отбывал свое наказание — жизнь — и, как раб на галере, привык к кандалам, что натирали огрубевшую плоть меньше, чем когда их надели впервые. Но при виде несчастного мальчика привычка терпеть дала сбой. Он почувствовал себя проклятым; казалось, сам Господь от него отвернулся и все человечество его возненавидело, хотя никто не знал о его проступке. Он заслуживал смерти и решил, что жить больше не станет. Он не собирался вдругорядь накладывать на себя руки, но то был не единственный путь к могиле; найти иной не составляло труда. Он решил отправиться на войну в далекой стране и искать избавления от жизненных страданий на поле боя от пули или меча. А главное — он решил, что его грех больше никак не повлияет на невинную Элизабет. Он один отправится на поиски погибели, а она должна остаться в стороне от опасностей и тягот, которым он собирался себя подвергнуть, ведь он жил лишь ради того, чтобы лелеять и оберегать ее.
Несколько дней он только и думал что о новом плане. Поначалу погрузился в отчаяние, но при мысли о том, чтобы подвергнуть себя опасности и искать неминуемой гибели, ощутил прилив сил; как боевой конь, мечтающий о звуках горна, его сердце встрепенулось в надежде, что в пылу битвы или в последнем пристанище — могиле — совесть наконец перестанет его терзать. И все же он никак не мог найти в себе мужество поделиться своим планом с сироткой и подготовить ее к разлуке. Несколько раз он пытался заговорить с ней на эту тему, и всякий раз не хватало смелости. Наконец, через несколько недель после прибытия в Лондон, они остались одни; к тому моменту он предпринял уже немало шагов для осуществления своего плана. В сумерках они сидели у окна, выходящего на одну из лондонских площадей, и сравнивали столицу с иностранными городами, в которых побывали. Тут Фолкнер резко, боясь, что другого случая может не представиться, произнес:
— Я должен с тобой попрощаться, Элизабет; завтра утром я уезжаю на север Англии.
— И не возьмешь меня с собой? — спросила она. — Но ты же ненадолго?
— Я навещу твоих родственников, — ответил он, — скажу им, что ты на моем попечении; пусть будут готовы тебя принять. Надеюсь в скором времени вернуться, и тогда передам тебя им или же приглашу кого-либо из них тебя забрать.
Элизабет была ошеломлена. Фолкнер уже много лет не упоминал, что она ему не родная дочь. Она носила его фамилию, называла его отцом, и в этом не было ничего искусственного: он всегда был ей самым добрым и любящим родителем и даже не намекал, что когда-либо намеревается отказаться от своих родительских обязанностей и передать ее тем, кто в ее глазах был хуже чужих. Если и случалось им заговорить о ее родственниках, он всегда отзывался о них с негодованием. Со жгучим недовольством говорил он об эгоизме, жестокосердии и пренебрежении благополучием детей со стороны кровной родни, столь характерных для английских благородных семей, чьи отпрыски каким-либо образом проявили непокорность родительской воле. Он свирепел, рассказывая о недостойном обращении, которому подверглась ее мать, и о варварском предложении отцовских родственников разлучить ее с единственным ребенком; всегда с любовью заверял ее, что гордится собой, так как избавил ее от этих бесчеловечных и унизительных отношений. Почему его намерение изменилось? Его голос и вид не предвещали ничего хорошего. Элизабет обиделась, но противоречить не умела, поэтому молчала; однако Фолкнер прочел горе на ее лице, не умевшем ничего скрывать, и ему стало больно; невыносимо было думать, что она сочтет его неблагодарным, равнодушным к ее любви, дочерней привязанности и добродетельной натуре; он чувствовал, что должен хотя бы отчасти объясниться, как бы сложно ни было четко и полно описать свои чувства.
— Моя милая девочка, не думай обо мне плохо из-за того, что я ищу разлуки, — начал он. — Бог свидетель: для меня это удар куда более тяжелый, чем для тебя. Ты обретешь родственников и друзей, которые станут тобой гордиться; ты завоюешь их привязанность, в этом я не сомневаюсь, и где бы ты ни была, все будут любить тебя и тобой восхищаться; твой милый нрав и превосходный характер обеспечат тебе счастье. Я уезжаю один. Ты единственная нить, что связывает меня с жизнью, мой единственный друг; я