Всё-таки так близко по Ремесленной улице домов ещё не приговаривали.
— Луций… А ну-ка — пошёл от окна! — велела мать.
— Ага… Щас… — ответил Луций, закапываясь поглубже в занавески.
— Кому говорю?!
Но, куда там — Духовник за окном уже воздевал руки к земле, бесновались на шнурках у запястий священные причиндалы. Кисть, подвешенная к поясу, болталась, как козлиный хер во время бодания — стучала Духовника по чёрным суконным ляжкам. Валялось на крыльце опрокинутое ведро, испуская уже не пар, а настоящий дым. И такой же дым сочился от дверных досок, и уже нет-нет, да проскакивали сквозь него короткие злые язычки пламени.
И вдруг дверь вспыхнула — сразу вся.
Будто огонь, впитавшийся в поры, проел дерево изнутри, оставив нетронутой лишь тонкую корку краски — и вот она лопнула, плеснув накопившийся огонь наружу… Коптящее пламя взвилось, выворачивая наизнанку древесные швы. Безмолвная картина за окном обрела звук — пламя гудело, жаркая древесина трещала. С хлопками, похожими на выстрелы, плевались длинные искры.
Луций вытаращился, аж привстав… и, если бы не окрики матери — непременно высунулся бы из окна, чтоб рассмотреть получше. Страшно и красиво горела дверь старого Линча. Светились раскалённые железные гвозди, ясно видимые сквозь огонь.
Жандармы с винтовками беспокойно переступили с ноги на ногу.
И тотчас, словно дождавшись этого разрешающего переступания, шаркнули оконные створки, распахиваясь — взмыли оттуда трепещущие занавески, пытаясь в ужасе улететь, но тренькнули натянувшейся бечёвкой и опали. Из окна густо дохнуло дымом. Сначала пепельно-серым, потом примешались ядовитые жёлтые клубы — от запылавшей лаковой мебели. И из этих клубов, из закопченного горячего нутра, из увядших лепестков занавесок, как потревоженная гусеница — поползло грузно, переваливаясь через подоконник, неловкое, наспех перепелёнутое какими-то тряпками тело.
Луций услышал, как ахнула на кухне тётка Хана, как наверху кто-то подпрыгнул и заскрёб по половицам будто бы копытами — и только потом узнал в этой разворошенной тряпичной груде бабку Фриду, жену старого Линча.
На неё было навздевано всё, что нашлось в доме, но и эти многочисленные тряпки не спасали от жара — она медленно, как растаявший воск, оплывала с подоконника. Из неё, будто из дырявого мешка, что-то сыпалось и сыпалось на землю — какие-то обрывки бечёвок, прищепки, круглые камешки пуговиц. Овчинные шлёпанцы соскользнули и одна за одной свалились вниз, оголив чулочные пятки. Бабка Фрида ползла с подоконника задом и, повиснув в каком-то вершке от мостовой — медленно, мучительно медленно тянулась к ней заячьими ушами спадающих чулок…
Наконец, ей удалось…
Она встала на обе ноги, но медлила обернуться на жандармов — кряхтя, опиралась на стену, придерживаясь за оконную створку, из-за которой уже вылетали горящие перьевые колтуны. Видимо, в доме пылали перины и подушки.
Жандармы топтались — ждали вылезет ли ещё кто-то.
Но вместо этого пыхнуло пламенем, обдав жирной копотью стену.
Тогда один — тот, что стоял поближе — шевельнул винтовкой и, особо даже не прицелясь, пальнул в середину тряпичного свертка, которым была бабка Фрида.
Она и без того — еле стояла.
Пуля лупанула её в поясницу, швырнула на стену плашмя — со стуком, какой издаёт полено, ударившись о задник дровяника… Лучий подумал вдруг — это оттого, что она совсем худая стала от своей старости, одни кости, скелет скелетом, хоть сверху и тряпок понаверчено…
Сам старый Линч так и не появился из огня, сколько они все не лупили глаза сквозь дым. Даже когда дым совсем иссяк, дверь всё горела и горела, выплёскивала нескончаемые сполохи пламени, тягуче размазывалась желтыми мазками — будто её, горящую, рисовали чем-то густым да по чему-то сырому… затем замалёвыли и поверх начинали рисовать заново. Потом, в конце-концов, она рассыпалась — не головнями, а калёными злыми искрами, оголив добела выгоревшее, раскалённое, как доменная печь, нутро дома. Если старый Линч и сгорел там, то сгорел бесследно — это священное пламя всё без исключения перемололо в тонкий и летучий прах.
Зато львиная голова, которую старый Линч выковал на спор из пушечного ядра, пережила его надолго. Пламя вылизало её и откатило прочь. Голова замерла в ближайшей луже, не просохшей, а только перекипевшей от странного этого огня.
Жандармы не обратили на неё никакого внимания. Они были слишком заняты — безуспешно ловили ниже по Ремесленной, до самого Громового Тракта, хоть какую‑нибудь телегу. Но молва расползалась быстро, и не было желающих проехаться сейчас по Ремесленной — кто в своём уме захочет рисковать лошадью, подпуская её к только что приговорённому дому? Подводу пришлось гнать от жандармских конюшен, да и то возчики остановили коней в отдалении, на добрых два дома не доехав до стен, растрескавшихся по углам…
Обвязав лица мокрыми платками, возчики зацепили бабку Фриду багром за подол и долго и нудно волокли по мостовой, пока жандармы грозили тем горожанам, что норовили прошмыгнуть за их спинами. Наконец тело закинули на телегу и накрыли рогожей. Возчик подобрал вожжи и подвода пошла, грохоча ободьями.
Львиная голова так и осталась валяться в луже.
Луций, Курц и Кривощёкий Эрвин уволокли её под вечер — уже остывшую, но всё ещё восхитительно тёплую, полную воспоминаний о бушевавшем недавно пламени. Толкаясь, они заглядывали в чугунные спёкшиеся бугры глаз, настолько выбеленных огнём, что те до сих пор казались раскалёнными. Кровощекий Эрвин щедро плюнул в каждую из глазниц — на пробу, не зашипит ли… Не зашипело. Брезгливый Курц наорал на Эрвина и ногой перевернул гремучий шар головы — жидкие слюни Кривощекого вылились из глазниц и двумя слёзными дорожками измазали щёки. Тогда Эрвин, уже получивший от Луция злого тычка в бок, размазал их зелёным платком лопуха.
Искорёженное огнём кольцо не удержалось в львиной пасти — они потеребили его и оторвали начисто. Зато держать голову за стёсанные пламенем клыки — оказалось довольно удобно. Балуясь, они притворно обжигались о металл, швыряя голову друг другу, как печёную картошку. Потом придумали новую забаву — бросали, кто дальше. Голова оглушительно звенела, прыгая по булыжнику мостовой.
Тётка Хана сорвала голос, выкрикивая его имя — Луций… Луций, сукин ты сын… Только попадись мне… Вернётся твоя мать, я до тебя доберусь, слышишь…
Эту угрозу Луций не принял всерьёз — дело наверняка ограничится подзатыльником. Одним больше, одним меньше…
— Чего это она разоряется? — не понял Курц. — Горло ведь сорвала уже…
Луций отмахнулся:
— Да, ну её. Дура старая… Думает, что