— Степка, негодник, дома, знать-то, — сказал все с тем же смехом.
Нюра смутилась, круто пригнула голову и припустила по тропке бегом. Ей было легко, как не бывало еще никогда до сих пор. Легкость эта радовала, тревожила и все толкала куда-то вперед и вперед…
Степан жил в крайнем доме — сразу, с подходу, и Нюра, как всегда, порадовалась этому: хоть не проходить под чужими глазастыми окнами.
В доме было тихо. Нюра долго стояла, не входя во двор, под навесом ворот. Дождь-шептун становился все настойчивее. Закрыть глаза, прислушаться — будто по железной крыше дома стая воробьев приплясывает, а в черемухе другая дружная ватага взялась склевывать всю листву. И в капели, если вслушаться, чудилось совсем человеческое разноголосье:
— Пить, пить, пить!
— Пей, пей, пей!
— Пить, пить, пить!
И без конца:
— Пей, пей, пей!
Словно праздник какой наступил: свой хоровод, свое чинное застолье!
Нюра вздрогнула: так неожиданно, так громко звякнула щеколда. Калитка певуче скрипнула и завалилась во двор, и из-за столба медленно-медленно высунулся большущий, густо посоленный кусок хлеба. Повиснув на ручке, закрывая калитку не силой, а лишь весом своего семилетнего тельца, показался Сеня — братишка Степы.
У него был такой же большой выпуклый лоб, такие же светлые мягкие волосы, такие же огромные синие глаза — все-все такое же, как у Степана. Нюре вдруг почему-то захотелось поднять мальчонку на руки, прижать к себе и целовать, целовать, целовать.
Сеня захлопнул калитку, увидел Нюру и не вздрогнул, оголец, не удивился, не улыбнулся, даже глазом не моргнул — торжественно поднес ко рту горбушку.
— Сеня, здравствуй! — с замиранием сердца сказала Нюра. Сеня не ответил. У него уже не было передних зубов, и ему приходилось по-кошачьи заламывать голову и ощериваться, вгрызаясь в кусок хлеба коренными зубами.
Из подворотни вывалился черный комочек — лопоухий щенок. Милый, потешный такой, пузырь пузырем, только хвост шильцем. Проковылял к Сене, задрал голову и заплясал: «Дай хлебушка — ишь, как стараюсь!» В своем собачьем усердии он так раскачал хвостишко, что теперь его забрасывало из стороны в сторону — не уймешь.
Сеня милостиво отщипнул корочку — самую малость: на, мол, навязались тут всякие на мою голову! Но и эту доброхоть щенок не сумел поймать с лета и заискал, забегал, заскулил.
— Сеня, Степан… Степа дома? — заискивающе спросила Нюра.
Сеня опять промолчал. И только через целую вечность, когда Нюра успела уже возненавидеть себя, сообщил:
— Он в завозне. Спит.
«В жавожне. Шпит», — получилось у него.
— Ты разбудил бы его, Сеня, а?
Сеня только вскинул свой суровый взгляд. Нюра почувствовала себя без вины виноватой: кто знает, что взбредет на ум этому семилетнему мудрецу!
Но в мальчишеских глазах было лишь нетерпение человека, занятого своим делом и ничем другим на свете.
— Шам вштанет, — буркнул он и вприпрыжку помчался прочь.
И щенок было кинулся за ним, да споткнулся, расчихался, обиженно замотал головой, вспомнил о дождике и заковылял назад. В этот момент он и увидел Нюру. Вскинул голову и замер в удивлении: что за черт, кругом люди! Долго переваливал голову с уха на ухо, поблескивая бусинками глаз, в которых еще не развеялся сизый туман собачьего младенчества.
— Ой ты, мой хороший, чего тебе?
Щенок заплясал: «Дай хлебушка — и с тобой буду дружить!»
— Нет у меня ничего, дуралеюшка!
Щенок будто понял, подумал чуть, совсем по-человечески хмыкнул и торопливо покатился в подворотню. А когда Нюра чуть притопнула ему вслед, он, как самый настоящий рева-недотрога, заверещал на всю округу:
— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! Ай! Ай! Ай!
Нюра, смеясь, закрыла ладонями лицо — оно горело…
3
Завозня — большой приземистый амбар — стояла в одном ряду с домами, но несколько на отшибе, с краю.
Дверь оказалась незапертой. Она не скрипнула. Вроде бы вздохнула только. Открывшаяся теплая темнота пахнула коноплей, дегтем, мышами и еще чем-то древним-древним.
— Степа…
Дождь шелестел по крыше, а Нюре казалось: шепчутся в темноте озорники, сговариваются напугать ее.
— Степа!
— М-м? — коротко и тревожно откликнулся тот. Он был где-то совсем рядом. Просыпаясь окончательно, Степан сладко всхрапнул, бодро, словно и не спал вовсе, спросил: — Кто тут?!
— Я… — давясь сухим комом в горле, еле отозвалась Нюра. Назваться по имени уже не было сил. Кровь шумела в ушах, и она все никак не могла понять, откуда идет к ней Степанов голос — слева, справа, сверху, снизу?
— Кто?
— Да я, Степа, я…
— А-а, Нюра! — сказал Степан, и она услышала, как он широко улыбнулся при этом. Услышала, почти увидела, как он заломил руки, потягиваясь, и захлебнулся в сладостном стоне.
Эта одуряющая истома молодого тела вдруг передалась и Нюре, всецело овладела ею, и, когда горячие, налитые после сна нежной силой Степановы руки потянули ее, холодную, продрогшую, к себе, она сама пошла ему навстречу, как идет навстречу земле назревшая капля. Ей еще, как-то мельком, подумалось, что надо бы обидеться, воспротивиться: ни слова не сказал, не назвал милою… Но тут же она почувствовала: он-то для нее единственный — не было, нет и не будет человека роднее, чем он! И они, молодые, сильные, счастливые, сплелись телами с такой силой, что темнота амбара в их глазах перешла в ослепляющее сияние…
Через какое-то время они опять услышали шелест дождя по крыше. Мычали коровы и блеяли овцы — устало, нехотя, просто по привычке отличать этим свои ворота, возвратясь с пастбища.
Пришел Сеня, помаячил в мутном дверном проеме.
— Штеп? Мама ужинать жовет.
— Не хочу!
Сеня посопел для порядка и ушел.
Потом пришла мать, осведомилась, здесь ли Степан, и где-то в изголовье, кажется, на сундук, поставила что-то вкусно и горячо пахнущее. Степан привстал навстречу матери, одной рукой натягивая одеяло на подругу. Нюра поймала эту его руку и приложила к тому месту, где сумасшедше колотилось сердце.
— Поешь, сынок, — слышалось в темноте, — поешь и спи. Не ходи уж сегодня никуда, отдохни, ради бога!
— Поеди-и-им! — сказал Степан с напором. — Поспи-и-им!
— Вот-вот! — поощрила довольная мать и ушла.
А они принялись за горячие, мягкие, тающие во рту пирожки с зеленым луком, запивая их выдержанным на погребе молоком. И целовались, теряя крошки, проливая молоко.
А дождь все шелестел по тесовой крыше, шелестел…
И только на рассвете, когда Нюра побежала домой, в пруду отражалось стеклянно-ясное небо. Вся дождевая влага скаталась за ночь на траве