Мои семнадцать... - Леонид Александрович Александров. Страница 3


О книге
в крупную самоцветную дробь. Нюре почему-то очень хотелось думать, что это роса. Она так и думала и шла лугом напрямик, без тропинки, и трава стреляла в нее этой тяжелой алмазной дробью, сбивала, смывала с ее ног, с ее сандалий вчерашнюю заскорузлую грязь.

Потом они каждый вечер закрывались в амбаре. И каждый раз она уходила от него на заре — теперь уже по настоящей, щедрой, шумливой росе, которая мигом обновляла ей обувь. Шла навстречу новому дню, который уже готовил им встречу вечером, когда она опять сможет сказать своему милому стыдливое и признательное: «Уйду от тебя по росе!»

И были они так немыслимо счастливы, так отрешены от всего «неихнего», что свободно проходили сквозь стены, ходили по воде, как по земле, а по земле, как по воздуху, и видели друг друга за пять верст. И спеклись для них эти дни и ночи в одну короткую молнию. И все время — по дороге к милому и обратно — Нюра слышала, как пел в уреме соловей, ее соловей.

А потом…

Потом, ровно через неделю, грянула война.

Степана призвали на второй же день.

— Милая моя, хорошая моя! — сказал он. Нюре на прощанье и велел ждать, очень ждать его.

Пропащий день

1

Она проснулась среди ночи внезапно и уже не могла сомкнуть глаз. В приделе было жарко от натопленной с вечера голландки. Голова горела от нахлынувших вдруг воспоминаний, ненадолго хватало свежести перевернутой подушки. Из той половины избы доносились неумолчные стоны и шепот — к непогоде, что ли, мать страдала спиной. Слышно было, раза два она сползала с печи и подолгу жаловалась иконам в переднем углу. Молилась истово, шепот ее то усиливался до внятности отдельных слов, то замирал до еле различимого шипения. Казалось, она не одна там мается — кто-то жарко спорит с нею, упрямо торгуется.

Осеннее утро пришло хмурое, хилое — у него едва хватило сил мало-мальски обозначить окна. Нюра решительно встала, ощупью оделась.

— Корову-то, ох, ой! — застонала на печи мать. — Корову-то уж сама подои сегодня. О-ох! Меня пристигло!

— Подою, — коротко и несколько резковато откликнулась Нюра, уже взявшаяся за подойник. Она не помнила, когда мать выходила к корове, а послушать ее — так получается, что она только сегодня уступает дочери заботу эту каждодневную.

На дворе мелкий, бесшумный и ровный дождь мигом покрыл лицо и руки липкой и противной, как паутина, пленкой. Каменные плиты, устилавшие двор, тускло поблескивали. По ним пощелкивала капель, стекающая с крыш.

Под навесом было глухо и тепло. Корова с шумным вздохом поднялась навстречу Нюре, зашлепала ушами, стряхивая неотступный животный сон. Нехотя поднялся и бычок, лежавший рядом, потянулся, сладко провиснув на далеко отставленных задних ногах, встряхнулся и сунулся мордой к присевшей Нюре, по-человечьи запросто обдал ее теплым щекотливым дыханием.

— Айда пойди, не мешай! — отмахнулась от него Нюра полотенцем. Бычок отдернулся, будто бы испугавшись, тоненько промычал и в лад с матерью принялся за жвачку.

Нюра насухо вытерла обмытые соски, и первые струйки молока ударили о стенки подойника звонко и радостно.

Привычно ловко работая руками, Нюра думала о словах матери уже с той легкой досадой, которая, как снежинка на излете, скоро уляжется и затеряется в числе себе подобных навсегда. В душе росла озабоченность: каким будет день, как нынче поработается в поле?

— Дождь-то все идет? — спросила мать обычным своим страдальческим голосом, едва Нюра перешагнула порог.

— Идет, — ответила Нюра, а мать затвердила:

— Вот! Вот! Вот! Бог-то, он терпит, терпит да пошлет свою кару! Забыли его — он и прогневался! Ох, господи, прости меня, грешную! Нюра, налей-ка мне кружечку парного, может, полегчает. Нет, господь-то, он все-е-е видит!

И все время, пока Нюра готовила завтрак, с печи неслись пророческие стенания матери.

— В священном-то писании сказано: от меча и огня погибнет род людской. Близок конец света-то, бли-и-изок!

И мольба, мольба — пощадить ее, грешную овечку божью!

У Нюры все валилось из рук, но она молчала: была приучена безропотно выслушивать мать…

Ссылаясь на слабое здоровье, мать засела дома, едва Нюра впряглась в работу. Мало сказать засела — зачастила в церковь, развела полный угол святых с неугасимой лампадкой перед ними… Все больше начинала подозревать Нюра, что отец, который ушел однажды в город на заработки и пропал, может, и не умер там, как говорили, а просто не захотел вернуться домой к такой ноющей женушке. Будь даже так, Нюра понимала и прощала отца, хоть и было обидно: почему ей одной за все терпеть?!

— Иди завтракать, мама!

— Чтой-то не хочется, доченька. Потом разве…

Сидя дома, мать всегда просила чего-нибудь «помягче» — того, другого, третьего, что положено только больным да самым дорогим гостям. Но чаще мать доставала все это сама, Нюре же приходилось только расплачиваться, рассчитываться.

Завтракая, Нюра поглядывала в окно — мало прибавлялось свету. Казалось, ночь раздумала отступать, вот соберется с силами и вернется, захозяйничает опять. Не верилось, что где-то может взойти и наверняка уже взошло солнце. С низкого хмурого неба, провисшего над землей, как старый дрянной полог, все сеяло и сеяло.

«Обложной — на весь день!» — подумала Нюра, в последний раз взглянув в окно. Все тревожнее становилось на душе. Она быстренько собрала в узелок еду и принялась одеваться.

— Аль на работу?

— На работу.

— Ты бы, Нюра, таскала хлебушек-то потихоньку…

— Какой хлебушек, мама?

— Да зерно-то с поля! Сгниет ведь, сгниет задарма! Люди, те таскают!

— Ой, да что такое говоришь, мама!

— Говоришь, говоришь!.. Вот натерпимся с голоду-то, припухнем. Надейся на колхоз, как же! Все сгниет, все уйдет под снег — шиш получишь на трудодни, помяни мои слова!

Нюра кинулась из избы, а дверь, казалось, сама захлопнулась за нею что есть силы…

В тот год земля взошла небывалым урожаем. Хлеба с тучным, круто свисшим колосом шевелились войлочно-тяжело. Что ни поле — радость. Старики туго припоминали, когда еще на их памяти бывало схожее, путались и спорили друг с другом. Взять Нюру, так она за свои восемнадцать лет видела такую земную щедрость впервые.

На поля уже навалился сырой, сумрачный сентябрь, но работы не убывало. Казалось, еще пуще прибыло ее. Потому что за последние, считанные дни до снега нужно было успеть сделать то, что не успелось за все время с начала жатвы. Или успеть, или пустить оставшееся под снег.

Немногие поля чернели сплошной, невиданной густотой островерхих суслонов, больше было таких, что уже посерели, полегли нетронутые.

Было больно смотреть на обезлюдевшие поля, где раньше в страду, бывало, всяк

Перейти на страницу: