2
Узкая межа с побуревшей, смочаленной и прижатой к земле травой повела Нюру круто в гору. На полпути попался молодой низкорослый березничек. Почти вся листва слетела наземь, и от нее, золотистой, поднимался такой ясный, радостный свет, что глаза невольно вскидывались к небу: уж не проглянуло ли солнце?!
Нюра остановилась у голого, насквозь просматриваемого черемухового куста, что вылез на самую дорогу и предупредительно раскинул свои ветви на высоте человеческого роста. Куст ронял с себя крупные капельки-ягодки. Нюра с улыбкой подставила ладонь и тут же нахмурилась: нет, капли были крупными и тяжелыми, как слезинки.
Березки с остатками листвы также проглядывались насквозь: видна каждая веточка с чередою сползающих по ней дождевых капель.
Нюра всегда любила осень, какою бы она ни выдавалась. Конечно же, осень и нынче была хороша, хотя и ненастная. Но это безлюдье! Эта унылая заброшенность полей!.. И осень уже не рождала в душе прежнего ответного чувства праздничной приподнятости. Наверное, вот так же бывает, когда в доме по-праздничному накрыт стол, хозяйка мечется от окна к порогу, а гостей нет и нет и, по всему видать, уже не будет: все темнее во дворе и на кромках черных туч яснее проступают сполохи большого пожара, бушующего где-то на том конце села, откуда должны бы прибыть гости…
Нюра вздохнула и осмотрелась. Средь серого пустынного поля березничек был единственным, светлым, как бы солнечным пятном.
Как и думала она, на полевом току никого не оказалось. Одиноко чернела молотилка от комбайна «Коммунар», и дождь-севок барабанил по ней тоскливой комариной дробью. Вокруг вороха зерна, укрытого брезентом и веером снопов, стояли лужи. Грузно нависала над молотилкой наполовину смолоченная скирда, и с ее колюче выпятившихся боков, как с застрехи, чередуясь, бежали длинные струйки.
Ничего не оставалось делать, как возвратиться в село. Может, там какая работа найдется.
Нюра напоследок пошла в обход скирды, и на обратной ее стороне, где дождь прочесывал солому как бы по шерсти и потому был на слух тише, она остановилась вдруг, словно налетела на натянутую веревку, даже отпрянула назад.
Во вмятине, вдавленной в скирде просто броском тела, сидел машинист молотилки. Это был молодой демобилизованный по ранению красноармеец, кем-то и откуда-то присланный на помощь колхозу в суровую, затянувшуюся страду, парень с далекой, теперь уже потусторонней, белорусской земли, парень с голубыми, навсегда застывшими в тоске глазами. Вот и сейчас он посмотрел на Нюру, просто чтобы удостовериться, человек или бродячая скотина появилась тут. И видно было, что ему все равно, кто бы ни появился.
— Здравствуй, Леон! — сказала Нюра и прикусила губу.
Парень поморгал чуть, качнулся вперед и, не издав ни звука, замер в прежней понурой позе.
Какое у него неудобное, непривычное для здешних мест имя! Не Леонтий, не Леонид, а короткое, будто обрубленное: Леон. Перед тем как произнести его вслух, невольно повторишь раза два в уме.
— Леон, ты давно здесь?
«Тебе-то что?» — с полным равнодушием спросили его глаза. Нюра совсем смешалась: уйти или остаться?
— Никого больше не было, Леон?
«Сама ведь видишь», — сказала его вперед качнувшаяся фигура.
Храбрясь, Нюра в два широких шага подошла и сунулась под бок скирды. Сесть так, как сидел Леон — подвернув под себя ноги, «турком», Нюра не могла и осталась пружинить на корточках, привалившись к пахучей соломенной колючести. Скирду складывали неумелые бабьи руки, и бока ее были податливы. Поерзав чуточку, Нюра выдавила и себе уютное гнездышко.
«Что бы такое спросить у него?» — мучительно раздумывала она, искоса, сквозь приспущенные ресницы наблюдая за парнем.
Сбоку на его лице хорошо был виден морозно ощетинившийся пушок, и этим он напоминал теленка, которого выгнали утром на солнышко, а день вдруг испортился, и несчастный ушел от ветра за угол, съежился и терпеливо дожидается часа, когда хозяин наконец вспомнит о нем и распахнет двери родного теплого хлева. Одет Леон в замасленный, задубевший бушлат. На голову плотно, как чепчик, натянута пилотка… «Что бы такое сказать ему?» И тут Нюра ощутила на коленях тепло, просочившееся из узелка с едой. Там, в глиняной плошке, достывала сваренная на молоке картошка. У Нюры почему-то само собой затаилось дыхание. Она воровски, как чужое, прощупала содержимое узелка. Поверх плошки лежала толстая ржаная лепешка, яичко и два малосольных огурца — полевой обед Нюры. Она еще раз посмотрела сквозь ресницы на Леона. Тот все не сводил глаз с далекой дали.
— Леон, знаешь что…
Парень закачался вперед-назад, загумкал горлом, как это делает человек, который долго молчал, и слабым глухим голосом сказал:
— Не надо…
Нюре стало обидно до слез, она запрокинула голову в тень навеса: так сподручнее было разделаться с колючим горьким комом в горле.
3
На первых порах, когда Леон появился в колхозе, на него, как мухи на мед, ринулись те из баб — отчаянных головушек, которые еще до войны успели прославиться в народе скандально: «Не бабы — жеребцы!» Леон устоял. Другой бы на его месте был, по прибаутке, сыт, пьян, и нос в табаке. А он… Его определили на постой к древней бабке Паруше. Даже трудно сказать, как он жил, как спал и чем питался.
Еще туже стало парню от бабьего засилья, когда он поставил комбайн на молотьбу. К нему уже не лезли с ласками, его просто травили, изводили изощренным женским бесстыдством. Нюра сгорала от стыда за своих товарок, но ничего не могла поделать, ничем не могла помочь Леону, хотя и очень обидно было. Ведь он, приезжий, мог подумать, что на Урале все женщины такие изгальные, тогда как доводили-то его лишь две-три вертихвостки, остальным своего горя по горло хватало, а смеялись они безо всякой злобы, чтобы только немного забыться.
Однажды Нюра все же не выдержала:
— Девки! Бабы! Как вам не стыдно! Это же наш защитник!
Какой рев, какое ржанье поднялось на току! Все катались по земле, хватались за животы, за головы — помирали со смеху. Леон поднял глаза на Нюру — на секунду какую-то! — и опять ушел, вернулся к себе.
— За-щит-ник! — стонала Палага, шальная баба, тыча пальцем в Нюру, и смеялась уже над нею, призывая к этому и других. — Это ты защитник — его защитник!