Профессор Николай Кошанский, который отвечал в лицее за словесность, переиграл профессора Куницына. Просто потому, что поменялась ситуация. После войны царь увлекся дипломатией, внутренние реформы отложил. Чуть позже он впадет в мистическое умонастроение, в 1819 году немецкий студент Занд вонзит “цареубийственный кинжал” в русского агента Коцебу, начнется череда европейских национально-освободительных волнений. Какие уж тут внутренние перемены!
Еще один стоп-кадр. Третий и последний эпизод истории лицея, показанный на укрупнении.
25 марта 1816-го – Благовещенье. Со дня открытия лицея прошло пять лет, после державинского экзамена – год с небольшим. В Царское Село прибывает неофициальная дружественная делегация в составе шести человек:
отец поэта, Сергей Львович,
дядюшка Василий Львович,
прогрессивный чиновник Александр Тургенев,
выдающийся поэт-романтик, пушкинский друг и наставник Василий Жуковский,
поэт и критик Петр Андреевич Вяземский,
историк и писатель Николай Михайлович Карамзин.
Настроение у всех приподнятое. Особенно доволен Карамзин: он долгие недели ждал приема у царя, в конце концов унизился, нанес визит всесильному вельможе Аракчееву, после чего получил обещание, что “История государства Российского” выйдет на деньги и под покровом государя, а том, посвященный кровавому царству Грозного, обойдется без больших потерь. Впервые русскому читателю расскажут не красивую легенду о монархе, а болезненную правду.
Батюшков с Жуковским у Пушкина уже бывали и к нему давно приглядывались, но “официальное” представление молодого автора Карамзину [2] – другое дело. Он не участвует в литературных схватках и отошел от актуальных текстов, но его писательский авторитет высок. Сперанский для него – идейный враг: карамзинская “Записка о древней и новой России”, которую историк представил царю в Твери (1811), настраивала государя против перемен вообще и против Михаила Михайловича лично.
Тем не менее Карамзин в лицей приехал. Среди прочего и потому, что началась словесная война карамзинистов с литературным обществом “Беседа любителей русского слова”, в состав которого входили и литературные начальники, и жизнерадостные графоманы вроде графа Хвостова, и грандиозный Державин, в чьем доме проходили собрания, и великий баснописец, драматург и прозаик Крылов, и яркий архаический поэт Катенин; в какой-то мере “беседчиком” был великий драматург и дипломат Грибоедов.
Вóйны, в том числе литературные, часто начинаются случайно. В 1815 году член “Беседы” князь Шаховской написал комедию “Урок кокеткам, или Липецкие воды”, в которой вывел Жуковского в образе приглуповатого поэта Фиалкина:
…Фиалкин
Вовек не отопруся
От тех моих стихов, что были всей Москвой
С восторгом читаны. На вас самих пошлюся,
Графиня, что они…
Графиня
(с досадою)
Я не читала их.
На премьере присутствовали главные карамзинисты. Все оскорбились, кроме самого Василия Андреевича; отвечать решили сатирически. Литератор, будущий министр внутренних дел и председатель Госсовета граф Дмитрий Блудов сочинил сатиру “Видение в какой-то ограде”: трактирщик указывает гостям на приезжего, страдающего от лунатизма; в приезжем опознается князь Шаховской.
Так родилось всешутейное общество “Арзамас”. При чем тут городок Арзамас? Как Липецк у Шаховского: ни при чем. Просто Блудову показалось смешным, что в крошечном городке открыли настоящую школу живописи, – вот и подходящая причина. Арзамасцы поклонялись богу вкуса, получали новые имена, взятые из баллад Жуковского, вновь принятые произносили надгробную речь “живому покойнику” из “Беседы”, продолжали бесконечными пародиями, включая священные тексты, а завершали поеданием жареного гуся, поскольку уездный Арзамас славился особо жирными гусями.
Ритуал приема пародировал масонские обряды: дяде Пушкина Василию Львовичу скроили хитон, обшитый раковинами, “…надели шляпу с широкими полями и вручили посох пилигрима. …повели из парадных комнат… хлопушки летели ему под ноги… Потом Василия Львовича завалили шубами. …провели в темную комнату… где собрались арзамасцы… Пала повязка с глаз” [3].
В итоге началась игра на грани фола. Поклонение “преподобному арзамасскому гусю” (“Когда приложусь к священной … его?” – спрашивал в письме Вяземский) стало первым шагом к приобщению к богу вкуса, а гусиный город Арзамас предстает в одно и то же время Новым Римом, Новыми Афинами и Новым Иерусалимом [4]. Так сказать, сакральным “гусюдарством”. Одновременно серьезным и смешным.
5. Верхом на галиматье
В результате множества процессов русская словесность получила статус промежуточный между религией и философией: она внушала образы как веру и производила новые идеи. А это значит, что она охватывала все. И любое литературное событие приобретало вес, масштаб и силу, становилось важным за пределами самой словесности.
Арзамасцы спорили о мелочах: о балладах и баснях, кальках и аналогах; они играли в словесные игры, но верхом на галиматье въезжали в философию, а через философию – в политику. В России, где не было партий, парламента и церковного амвона как трибуны, галиматья давала мощный результат, превращалась в программу и действие. И то, что было чистым развлечением, вдруг оборачивалось важными последствиями.
В итоге победили арзамасцы. Но не потому, что были лучше, а потому, что “Беседа” упустила шанс. Пока в ней тешили тщеславие великих старцев, карамзинисты приручили молодого гения. И какая разница, на скольких заседаниях он был (подсказка: предположительно – на двух, достоверно – на одном-единственном), – главное, что произнес вступительную речь, получил прозвище Сверчок, прочел отрывки из первой своей полноценной поэмы “Руслан и Людмила” и позволил выстроить ассоциацию: Пушкин – “Арзамас”.
А если бы его позвал Державин? Не просто восхитился подражанием, а именно позвал? Вполне возможно, Пушкин бы откликнулся. И вся история русской литературы пошла бы иначе. Но сказался фактор поколений. В 1816-м Карамзину будет пятьдесят, Жуковскому – тридцать три, поддержавшему их Вяземскому – двадцать четыре. Молодому офицеру, выпускнику Московского университета Петру Чаадаеву, который познакомился и великодушно подружился с Пушкиным в том же 1816-м, – вообще двадцать два. Им не зазорно поманить к себе подростка. А Державину – семьдесят три, по тогдашним меркам очень много; он радуется звонким строчкам Пушкина, но ему и в голову не приходит, что недоросля можно пригласить в серьезное собрание и поддержать движение от старомодной мощи, избыточности и густоты к вопиющей экономии литературного хозяйства [5].
Вот Пушкин пишет в 1816 году: “Богами вам еще даны / Златые дни, златые ночи, / И томных дев устремлены / На вас внимательные очи”. Стертый штамп “златые дни” подключен к неожиданным “златым ночам”; в итоге и “златые ночи” хороши, и “златые дни” воскресли. Точно так же “томные девы” – обычное