Митрополита провели в горницу, пахнущую сосной, и он узрел Дмитрия Ивановича в полотняной рубахе, подпоясанной серебряным ремешком, который недавно отпустил бояр, ездивших за Киприаном. Как ни расспрашивал их, но так и не понял, что владыка делал в Твери, однако менять свои намерения не собирался.
Беседа оказалась тяжелой для обоих. Отведя глаза в сторону, Дмитрий Иванович высказал свою нелюбовь к Киприану, укорил его за малодушие и обвинил в отъезде из Москвы в минуту опасности, что выглядело довольно странным, ибо сам князь пережидал лихолетье в Костроме. Впрочем, была бы спина – найдется и вина. В заключение князь прямо заявил, что не желает более иметь Киприана своим архипастырем.
Церковь ни по каким законам не подчинялась светскому государю, об этом говорил еще Иоанн Златоуст: «Одни пределы власти правителя, другие – иерейства. Престол священства утвержден на небесах, потому государю вверены тела, а иерею – души». Дмитрий Иванович слышал об этом, но не придавал такой мелочи значения. Его право – право сильнейшего.
«Зачем он звал меня в Москву, если хотел выгнать из нее? Не понимаю… Ничего не понимаю…» – в растерянности думал Киприан, не зная о требованиях патриарших послов, которые к тому времени уже покинули княжество. Спускаясь с высокого великокняжеского крыльца, он чувствовал такую усталость, словно только что пробежал без передыху с десяток верст.
Вспомнились слова Господа: «Когда будут гнать вас в одном городе, бегите в другой», а также молитва: «Не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого», ибо нет греха в спасении от бед и напастей, которые не в силах превозмочь.
Тут до Москвы добрался Сергий Радонежский на своей Резвухе и попытался убедить князя в том, что вины на митрополите нет, как и на нем самом, ведь он тоже нашел себе убежище в Твери. Однако Дмитрий Иванович остался неумолим.
В дорогу Сергий дал Киприану своего ученика Афанасия Высоцкого, состоявшего с митрополитом в переписке, благоговевшего перед ним и согласившегося оставить ради него свой монастырь.
32
Все дремали, когда завизжали дверные петли. Позвякивая связкой ключей, в полутьму помещения вплыл тучный лоснящийся тюремщик с маленькими черными, словно изюминки, глазками, в цветастом халате и остроносых туфлях с кисточками на носках, которые только-только вошли в моду на Востоке. Молча остановился у порога и сложил короткие руки на груди. Чтобы привыкнуть к сумраку, требовалось некоторое время, ибо свет в темницу проникал лишь сверху, через узкое, как щель, зарешеченное оконце… Зиндан как зиндан – ничем не лучше и не хуже русских острогов и каменных мешков западных тюрем…
Посередине на деревянных скамьях, составленных в круг, расположились несколько человек с угрюмыми, серыми, будто затянутыми паутиной, лицами, скованные длинной ржавой цепью, конец которой крепился к стене. В центре кольца скамей в полу находилось отверстие – клоака для отправления естественных надобностей.
При появлении тюремщика все с надеждой уставились на него, но видя, что тот молчит, один за другим опустили головы. Внезапно лицо одного из заключенных исказилось нервной гримасой. Вскочил, и гремя цепью, быстро-быстро заговорил, распаляясь и перебивая сам себя, словно посадский мальчишка перед дракой. Из его бессвязных слов хотя и с трудом, но можно было уяснить, что он составил письмо о выкупе, как только ему предложили заплатить за освобождение, но прошло более трех месяцев, а его все держат в этом ужасном, страшном узилище, он устал ждать и не желает более терпеть муки заточения.
Вопли безумца возбудили остальных, и они тоже загалдели невесть что. На шум вбежали два дюжих жилистых стражника с длинными бичами и принялись хлестать всех подряд, при этом каждый удар оставлял после себя кровавый след на телах узников. Поскуливая, как побитые собаки, заключенные сбились в кучу, прижались друг к другу и затихли. Удовлетворенный тюремщик огладил свою бородку и велел всем выходить. «Неужто свобода?!» – мелькнуло в уме каждого, и они возликовали – одни засмеялись, словно дети, другие заплакали от счастья, третьи окаменели от неожиданности: однако радовались зря.
Прошло более месяца с тех пор, как Тохтамыш вернулся из похода. За многих русских купцов, схваченных летом в Сарае-Берке, к тому времени уже доставили выкуп, и их освободили, но оставалось еще несколько несчастных, родственники которых сгинули во время нашествия, либо лишились своего имущества, а потому заплатить не могли. Среди этих последних оказался и Симеон. Когда хану надоело ждать, он распорядился распродать дармоедов.
Узников вывели из тюрьмы и погнали на базар. Еще недавно Симеон сам торговал здесь, а теперь превратился из продавца в товар. Полное равнодушие к своей судьбе и всему миру овладело им, ибо знал, что все кончится со смертью, которая близится, и ждал ее как избавления от мучений.
Заключенных, выставленных на торг, всех оптом (так дешевле) купил крымский татарин, и вскоре в толпе других несчастных Симеон уже брел по пожухлой осенней степи к Перекопу. Хозяин торопился, навигация по морю скоро прекратится, а кормить рабов до весны накладно… Несколько невольников умерло, но это не огорчило работорговца – все равно они достались ему по бросовой цене. В ту осень в Сарае-Берке молодого мужчину продавали по цене барана – уж слишком много этих двуногих тварей пригнали с Руси.
Хозяин и его люди презирали рабов за молчаливую беспрекословную покорность, за то, что они цеплялись за свою жалкую, никчемную жизнь, даже не за жизнь, а за существование, такое же как у скота. В основе невольничества лежало безусловное повиновение, которое только и давало право дышать, а иначе смерть в назидание другим.
В Кафе татарин перепродал живой товар горбоносому итальянцу, спрятал деньги за широкий кушак и ускакал, а Симеона вместе с другими рабами затолкали в грязный вонючий трюм и захлопнули люк. Вскоре по качке он понял, что корабль вышел в море. Если предыдущие месяцы, проведенные в зиндане, казались скверными, то теперь он осознал, что бывает и похуже. Много дней и ночей невольников болтало в чреве корабля. Пятеро умерли, но их даже не выбросили за борт, так и лежали рядом с живыми, испуская смрад.
Что чувствовали невольники во время плавания, и говорить не стоит… Они ощущали себя в преисподней, прекратили вести счет дням и о будущем боялись даже задумываться… Да и к чему? Готовились к худшему.
Наконец нос судна ткнулся в твердь и замер, а вскоре кто-то открыл люк и велел выходить. Холодное зимнее солнце ударило в глаза, отчего люди, привыкшие к темени трюма, невольно жмурились. Никогда прежде сердце Симеона не