Виденная картина еще долго стояла у меня перед глазами и повлияла на мое решение с Трубниковым: этот неотесанный мужлан наверняка знал больше, чем говорил.
…Архитектурный ордер театра с остроконечным полушарием купола и высоким полукружьем стен напоминал очертаньями неведомый корабль, готовый унестись в небеса. Я нашел Трубникова в аванложе второго яруса. Стоя в проеме в обрамлении вишневых гардин, он зычно руководил установкой декораций на сцене.
— А, Павел Дмитриевич, наконец-то пожаловали! Милости просим, — с довольно неожиданной любезностью приветствовал он, мельком глянув на меня. — Вазу ставь за фонарем… Не туда, олухи. Ограду тащите ближе к кулисам… Расставляйте без меня, — повелел он подмастерьям, после чего без промедленья мы спустились в гримерную, стены которой пестрели афишами, а на столиках скопилось великое множество разнокалиберных пузырьков, флаконов и бутылок.
— Что происходит, Иван Демьянович? Растолкуйте мне, Бога ради, — приступил я без околичностей.
— Происходит то, что всегда происходило, — философски заметил Трубников, поднеся к ноздре один из пузырьков и принюхавшись.
— Вы великолепно понимаете, о чем я! — настаивал я.
— Да уж какие могут быть секреты… — многозначительно отозвался Трубников, затем раскинул руки, рявкнул: — Ты огорчил меня и вводишь в грех! Завидно мне, что лорд Нортемберленд — отец такого доблестного сына!
— Прекратите паясничать!
— Ежели по-сурьезному, Павел Дмитриевич, тадысь вам не позавидуешь, — изрек он мрачно. — Положили они глаз на вашу милость и в сети манят, душегубы.
— Какие сети?
— Известно, какие… Они и меня сподобились увлечь в свой омут, да не на таковских напали, не дался я. — Он помолчал, что-то вспоминая. — Кто Богу не грешен, тот и царю не виноват: нет моей вины ни перед кем.
— Помилуйте, о чем вы?
— Известно, о чем, — бесстрастно молвил Трубников. — Они и за ней, стало быть, охотятся…
Он подошел к одному из шкафчиков, пошарил на полке и выложил на стол зачерствевшую буханку, откушенную луковицу и, пригнувшись, из потайного места вынул бутыль с лиловой жидкостью.
— До нашего знакомства Юленька подавала в ресторане, что возле железнодорожной станции. Я тадысь задолго гастролировал, — тут он наполнил до краев стаканы и торжественно вознес руку («я гастролировал» было произнесено тоном, каким говаривают обласканные судьбой артисты).
В три глотка он осушил стакан, крякнул, понюхал луковицу, макнул ее в солонку и, с хрустом пережевывая, продолжил:
— Доводилось, сами понимаете, частенько сиживать в том занюханном кабаке. Помалу привык я к Юленьке, ненаглядной моей, сноровистой и молчаливой, не походившей на других дамочек, что запархивали туда известно с каким интересом. Зацепила она своим горестным молчанием меня за сердце; вижу, что прихожу в тот кабак одно за тем, чтобы взглянуть на нее, как на икону, писанную дивным мастером, — и вправду, робел и каялся я перед ней, как грешник перед святой, но все скрытно, в пьяном упрямстве, покуда не обрыдли мне такие бессловесные телячьи ухаживания и не сказал я себе: «Уведу ее!» — и увел. Взял за руку и увел! Она не противилась, ждала того. Грешник, погрязший в тине пороков, увел праведницу, — Трубников с внезапной злобой посмотрел в мои глаза. — Ты мне не веришь, а ты возьми да поверь… — Снова пожевал губами, сплюнул и продолжил: — Стали мы с ней жить-поживать… Нашел я ей место в пошивочной мастерской при театре, повелел бабам не бранить ее и сам присматривал по первости, покуда не приноровилась она к незнакомым людям и к новому ремеслу… Зауважала меня Юленька, встречала с благоговением, никто никогда так в мои очи не заглядывал — будто волшебный шелковый платок, душу мою вынимала и оглаживала с любовью на коленях. Говорила, что давно, еще за неведомым горизонтом, меня признала, а я грязный, чумовой, буйный и тадысь шибко пил, однако ж ни разу рука на нее не поднялась, покуда однажды, без всякой оказии, не заглянул в мастерскую, а Юленьки-то моей, кроткой наперстницы, и след простыл. Где ж моя душенька?! За-слабела, говорят мне, головка у нее закружилась, вот к дохтуру ее и повели. К какому такому дохтуру?! Я — домой, нету ее. К вечеру является: я, говорит, заслабела, кровь носом пошла, у дохтура была. «Попей чайку с медом и корешками, да ляжь», — говорю, а у самого на сердце кошки скребут: вроде все так, да не так, какая-то не такая вернулась она от того дохтура, глаза горят, щеки алые, лихорадочные, голос дрожит, а сама норовит подальше от лампы быть, чтоб я, значится, состояния ее не приметил, прячется… А меня любопытство разобрало — что за дохтур такой выискался, что Юленьку мою в волнение вверг? Миновала не иначе неделя, вернулся я поздно, в притворном хмелю,