Я вдруг зажмурился, как бы ожидая удара по глазам, отшатнулся — видение исчезло, и опять дубовые колонны встали передо мной. И зазывно отворенная калитка. Я уже вознамерился шагнуть в нее, как распахнулись половины дверей и девица, вся в белом, с разметанными по плечам волосами, стремительно сбежала с крыльца. Через ту же дверь проворно вынеслась старуха и проковылял мужик в сапогах, с плетью, увенчанной свинцовым грузилом. Короткий взмах, свист бича, после чего девица с протяжным стоном повалилась на траву…
Я повернулся и направился к Сумскому, поскольку нуждался в собеседнике, коему я бы мог довериться.
— С некоторых пор я стал ненавистен сам себе, Петр Валерьянович, — признался я. — Мне ка… кажется, — с запинкой продолжал я, — м-моим состоянием желают воспользоваться.
— Кто же эти мерзавцы?
Я выложил как на духу: о письмах, о ночном пришельце в цилиндре, о лобызаниях Николая, о доме с дубовыми колоннами, о Юлии, заключив:
— Я многого не понимаю, но чудится ночами, что ко мне подступаются, окружают, что между мною и ними существует некая гибельная связь.
— Упомянутые вами андрогины есть человеческие твари? — спросил чуть озадаченно доцент.
— Они стремятся избавиться от своего человеческого естества — сие не подлежит сомнению.
— Это стремление принуждает их доставлять страдания людям? — дознавался Сумский, будто мог услышать от меня точный ответ.
— Похоже, они сами страдают… — высказал я предположение.
— Да-с, — цокнул языком Сумский, — задали вы загадку, молодой человек… Чем же я могу вам помочь, ежели все, о чем вы поведали, правда? То бишь вам представляется таковой? Не скажу, что предпочитаю держаться подальше от возможных сюрпризов, но в вашем случае до чрезмерности много всяческих нелепостей. Ведь я, к слову, хирург, а не психолог. Грубоват, зачерствел душой, не охоч до жалости, но кажется, состояние ваше, легкое душевное потрясение и смятение, близко мне. Да-с, извольте не удивляться, ваш покорный слуга — увы! — не есть бесчувственная каменная твердыня. — И он смолк в задумчивости. — Вне сомнения, они за вами еще явятся… явятся!
— Как мне быть? — задался я тоскливо. — Уехать?!
— Едва ли бегство спасительно…
— Как же быть?!
— Дайте время для совета, мой молодой друг, — попросил Сумский.
День выдался погожий. На площади, в торговых рядах было многолюдно. Я купил у лавочника сладостей — сахарных гребешков, пряников, леденцовых рыбок, полфунта чаю — и на извозчике возвращался к себе. Скоро я пожалел о том, что исповедался Сумскому: едва ли этот плутоватый и скрытный старик мог мне помочь, в чем убеждали и его сбивчивые рассуждения. Но кто протянет мне руку? Не я ли говаривал Ивану Демьяновичу Трубникову — судьбу не обманешь. Единственно, я еще, пожалуй, не совсем подавил в себе инстинктивный животный страх, еще не сделался вполне безразличен самому себе, даже вот эти леденцы, что я купил четверть часа назад, дабы усладить свое нёбо, — надобно ли услаждать себя, надобно ли ругать себя, корить, любить, ненавидеть себя?
А Юлия? Почему она приходит во мне? Я узрел в нашей странной связи некую мистическую тайну — ее руки, властно влекущие, ее походка, слышимая мной за версту, ее присутствие, ощущаемое мной беспрерывно… Отчего она хочет уберечь, отгородить меня или, напротив, куда и с каким умыслом увлечь? Или это я сам хочу ее увлечь, намеренно ищу ее?
Когда мы вновь встретились возле того полузатопленного причала, у крутого склона, поросшего осокорем, я едва узнал ее. Она была одета пестро, в цветастое летнее платье, на ногах белые сандалии и смотрела испуганно. Она и впрямь взяла меня под руку в намерении увести, как я догадался, дальше от пристани, что-то горячечным шепотом поведала об Иване Демьяновиче, а я шел и все оглядывался, оглядывался, покуда не высмотрел, как волной подогнало к сваям неизвестный предмет, похожий на большую тряпичную куклу. Тогда я резко вырвал руку и помчался назад — остановился, перевел дух, замер в оторопи: утопленница покачивалась на речной волне лицом вниз, коса лежала на спине, обе руки с разъятыми вспухшими пальцами выпростаны вперед, словно в стремлении ухватиться за некую спасительную твердь. И вдруг я вспомнил, где уже лицезрел эти страшные руки с разъятыми жадно пальцами, — в аудитории училища, на темных досках стены. Тут рука покойницы сдвинулась — нет, ошалело дернул я головой, это волна качнула тело, но тут вторая рука сделала гребок, ухватилась за сваю, потянула за собой тело. Оцепенев в кошмаре, я различил в некоем снизошедшем на меня ослеплении, как утопленница достигла в два-три гребка отмели, поднялась в облипшей тяжелой одежде, с которой хлынули струи, по колено в воде побрела к берегу, обратив к солнцу синюшное лицо с уродливо вспухшими губами. Она слепо прошла в двух шагах от меня, обдав дуновением сырости, плесени и тины, чтобы вслед за тем исчезнуть в осоке. На меня нашло затмение — точно посреди пустыни остался я. Никому нет потребы в моей измученной душе. Дикий рык исторгся из моего чрева, я пошатнулся, взмахнул рукой, ища опору в воздухе, пошатнулся и… устоял.
Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, — никого я там не увидел.
…В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани, где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и невесту встретил сам купец, мрачно-торжественный, со старообрядческой окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.
Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником: лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду, как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена — некому подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно, все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на лежаке, рваная