Русский любовник - Жиль Леруа. Страница 28


О книге
диссидентов, которых способна разлучить лишь смерть.

Аксель вцепилась в мой ремень, и я позволил ей меня удержать, водворить в коридор, изящно облицованный деревом. Она спросила: «Так это было, а?», — я ответил, да, это было, оно самое, безусловно, именно это. Она улыбнулась с невероятной нежностью. Ее ласка меня растрогала. Припав к ее груди, я позволил себя баюкать. «Поплачь», — приговаривала она. Тут я осознал, что я мужчина, который никогда уже не зарыдает на женской груди. Все кончено. Поезд может отвезти меня хоть к дьяволу, к тому самому дьяволу-раз— лучнику, который теперь не в силах ни помочь мне, ни навредить: смогу ли я когда-нибудь еще более горько переживать разлуку, чем в этот миг?

 

 

* Le Vol (франц.)— во французском языке это существительное, фонетически совпадающее с началом имени русского героя, означает одновременно и полет, и кражу.

** Love — любовь (англ.).

 

 

Для меня все было кончено. Завершился вокзальный роман, красивый фильм с прощальными поцелуями на фоне мерцающего заката. Увы, лента уже прокручена, значит, поставлена точка. В Ленинграде, бледным июльским вечером.

Жизнь может закончиться и в шестнадцать лет.

Для некоторых даже и намного раньше. Человек продолжает физическое существование, но его жизненные силы уже иссякли, он потерял способность скорбеть и веселиться. Равно, как и кричать во всю глотку.

В свои шестнадцать лет я был лишен будущего: то, что не осуществилось, уже никогда не осуществится. Володю у меня украли, и вернуть его когда-либо было несбыточной надеждой.

Но у памяти ничего не украдешь.

Я писал Володе почти два года. Писал по-французски, но конверт надписывал с таким же тщанием, как гравер корпит над своими идеограммами, одну за другой выводил кириллицей его фамилию и адрес общежития. Сначала я думал, что почтальоны по каким-то неведомым соображениям выбрасывали мои письма. Потом, долгие недели, подозревал, что их перехватили советские карательные органы, — скажем, какой-нибудь цензор или просто комендант общежития. Я их зачислил в злейшие враги.

Прошло еще время. Время, измеряемое неполученными письмами. Я излечился от мании преследования. Теперь я пришел к мысли, что Володя попросту не желает отвечать и что его отказ — добровольный акт, обет вечного молчания.

Мне было шестнадцать, и я не отдавал себе отчета, что мои послания могут ему навредить. Однако не уверен, что, даже поняв это, я перестал бы ему писать.

Через одиннадцать лет по всему миру разнеслась весть, что Советская Россия начала перестройку. В последнем англоязычном номере «Асахи Симбун» пространно рассуждала о гражданских свободах, которые обещаны русским. Это заставило меня поверить в то, что теперь Володя свободен, что у другого Володи и другого меня еще все впереди, что они еще встретятся в Ленинграде и будут любить друг друга в сиянье белых ночей. Это заставило меня поверить, что я вел себя неправильно.

Позавчера я участвовал в конференции по проблемам мирного сосуществования, проходившей в театре города Кобе. Среди участников были и канадцы, и шведы, и африканцы, и русские. Выйдя из-за кулис, среди членов русской делегации, расположившейся меж двух полотнищ красного бархата, я вдруг обнаружил его: это был именно он, теперь усатый, но эти черные глаза не могли принадлежать никому другому. Я пошатнулся. Мне подставили стул. Затаившись в складках занавеса, я рассмотрел его получше. Перед его креслом в президиуме стояла табличка с фамилией. Достав из кармана очки, я прочитал: Иван Петриц— кий. По возвращении в Токио я купил билет на первый же рейс до Парижа.

Самолет следовал тем же курсом, что и солнце, которое своей зажигательной смесью воспламеняло города один за другим, странным образом двигаясь справа налево. Утром мы пролетали над Ленинградом, самым натуральным октябрьским утром, сменившим самую натуральную ночь. Далеко внизу, в тысячах метрах подо мной, надеюсь, живет человек, который помнит обо мне. Возможно, он сейчас, взяв под козырек, провожает самолет взглядом. Возможно, другой рукой он прощально машет вслед металлическому брюху лайнера.

Достав из кармана пиджака свой старый бумажник, я переворошил все его закрома, все кармашки, самые тайные закоулки. И наконец, я ее отыскал, крошечную, измятую, рваную, потертую, пожелтевшую карточку с названием города, улицы, номером дома и телефона. В середине карточки был изображен ключ, черно-золотой ключик, причудливый, украшенный виньетками, как на иллюстрациях к волшебным сказкам.

На его стерженьке виднелась надпись: «КИЕВСКАЯ», а на обороте карточки синими чернилами был выведен номер комнаты: 545.

Я вернул карточку в бумажник, а бумажник — в карман пиджака, в теплое местечко, возле самого сердца. У меня остался ключ, мой золотой ключик.

Внешне все переменилось. Дитя рабочих окраин пересело в карету, такого поворота судьбы и не вообразишь в шестнадцать лет. Все переменилось, но сам я остался прежним. Я описываю историю моей жизни, этой жизни без тебя. Да, у памяти ничего не украдешь: я берегу любовь к тебе в тайных закоулках, захоронках, сокровищницах.

Из столь надежного сейфа кто ее вытащит?

 

Токио, сентябрь 1986 — Л’Илъ Савари, июнь 1987

Перейти на страницу: