А потом пришли дети. Первенец, сын, крепкий и серьезный. Затем дочь, шустрая и смешливая. И много лет спустя — еще один сын, нежданная радость. Каждого она рожала в новой точке на карте, и каждый раз Александр, уже майор, а затем и подполковник, держал ее руку, и в его глазах был тот же трепет, что и в день их первой встречи у ручья.
Они растили их вместе. Он — строгий и справедливый, учил сыновей чести и отваге. Она — терпеливая и мудрая, учила дочь своему ремеслу, а всех троих — той самой науке выживания, что превращалась в искусство жить достойно. Их дом был полон смеха, запаха домашнего хлеба и ощущения нерушимой безопасности.
Время текло. Александр вышел в отставку. Они наконец-то осели в своем доме, посадили большой огород, который стал для них не средством выживания, а источником радости. Он с гордостью носил свитера, связанные ее руками, а вечерами они сидели на крылечке, держась за руки, и вспоминали свою дорогу — и грязь на ней, и солнечные дни.
Потом пришли внуки. И ее сердце, вместившее любовь к мужу и детям, расширилось еще больше. Она нянчила их, пела им те же колыбельные, что и их родителям, учила их лепить из теста и сажать первую морковку. И снова в доме зазвучали детские голоса, и снова Александр, уже седой, но все такой же прямой, катал на плече малышей, как когда-то своих сыновей.
Он ушел первым. Сказалось старое ранение. Она держала его руку до самого конца, и он смотрел на нее тем же ясным, спокойным взглядом, говоря без слов то самое «спасибо» за всю их жизнь.
И вот теперь, заканчивая свой путь, Анна вспоминала это не с горькой печалью, а с чувством глубокой, исполненной благодарности. Они прожили большую, трудную и прекрасную жизнь. Он был ее скалой, ее защитой, ее главной и единственной любовью. А она была его домом. Тем, ради чего он сражался и трудился.
Воспоминание об Александре было не болью утраты, а светом, что согревал ее все эти годы без него. Это было счастье. Настоящее, выстраданное, прочное, как гранит. И она знала, что если там, за гранью, что-то есть, то он ждет ее. С тем самым рыжим щенком у ног и той самой, первой улыбкой в глазах.
Финал был тихим и осязаемым. Анна Ивановна чувствовала, как жизнь, словно нить в ее руках, истончается, становится почти невесомой. Последнее, что она видела, — это лицо дочери, склонившееся над ней, влажное от слез, но улыбающееся. Последнее, что слышала, — далекий, как эхо, смех внука из-за двери. В ее угасающем сознании всплыл образ Александра — молодым, в той самой шинели, с тем самым ясным взглядом. Он протягивал ей руку.
«Иду, мой любимый», — подумала она, и это была не печаль, а ожидание долгожданной встречи.
Первым пришло ощущение боли. Не той, старческой, ломотой-усталостью, что была ей знакома, а острой, рвущей, живой. Она горела в боку с каждым вдохом, пульсировала в висках, стреляла в сломанных рёбрах. Все тело было одним сплошным синяком.
Она лежала лицом вверх, и над ней проплывали клубы черного дыма. Нет, не дыма. Это был потолок, закопченный до черноты, из грубых, неровных балок. Свет тускло мигал где-то сбоку — не лампочка, не ее любимая настольная лампа под абажуром, а чадящий огонек масляной плошки, отбрасывающий на стены пляшущие, уродливые тени.
«Где?.. Больница? Пожар?..»
Она попыталась пошевелить рукой, чтобы дотянуться до лица, и ее пронзила сухая, электрическая молния в плече. Сдержанный стон вырвался из пересохшего горла. Звук был чужим, молодым и одновременно изувеченным хрипотой.
И тут ее слух, заложенный до этого свистом пустоты, прорвался. Она услышала плач. Тонкий, беспрерывный, как писк захлебнувшегося зверька. И другой звук — прерывистое, испуганное дыхание совсем рядом.
Она с неимоверным усилием, скрипя каждым позвонком, повернула голову на бок. Колючая солома матраса впилась в щеку.
В полумраке, в углу, на голых половицах, сидели двое детей. Маленькая девочка, лет трех, вся вздрагивающая, уткнулась лицом в колени старшего мальчика. Он, может быть шести лет, с неестественно взрослыми, огромными глазами на исхудавшем лице, обнимал ее одной рукой, а второй, сжатой в кулак, прижимал к груди. Его глаза были прикованы к ней, Анне. В них был не детский испуг, а животный, первобытный ужас. И… ожидание. Ожидание очередного удара.
«Чьи дети?.. Что они тут делают? Почему они так смотрят?»
Мысли путались, голова была ватной. Она попыталась отыскать в памяти последнее яркое воспоминание. Лицо дочери. Тепло руки внука. Тишина. Покой.
Этому воспоминанию на смену, как нож в живот, вонзилось другое. Пьяное, багровое лицо незнакомого мужчины. Заскорузлая лапища, сжимающая кнут. Замах. Свист в воздухе. Невыносимая боль в спине. И ее собственный, не ее голос, кричащий: «Простите, детки, простите!»
Она зажмурилась, пытаясь отогнать кошмар. Но он не уходил. Он накатывал, наливался плотностью, запахами — вонью дешевого самогона, потом, страхом. В ушах зазвенело. Комната поплыла, и в этом качающемся мире, как кинокадры, промелькнули обрывки чужой жизни.
Имя — Арина. Муж — Иван, староста. Дети — Петрик, Машенька. Он бьет. Всегда бьет. А сегодня… сегодня, кажется, убил.
Осознание пришло не как озарение, а как падение в ледяную прорубь. Оно заполнило ее всего, вытеснив воздух, выцарапав изнутри последние следы Анны Ивановны.
Она была не в больнице. Она была в аду. В чужом теле. В мире, где закон — кулак пьяного самодура. А эти испуганные дети — теперь ее дети.
«Нет, — захлебнулась она мысленно. — Нет, не может быть. Я уже прошла свой путь. Я заслужила покой!»
Она снова посмотрела на мальчика — Петрика. Он неотрывно смотрел на нее, и в его глазах, помимо ужаса, читался немой вопрос: «Ты жива?»
И тут маленькая Машенька, услышав ее хриплое дыхание, подняла заплаканное личико. Ее губки дрогнули, и она прошептала, заливаясь новыми слезами:
— Мама… Мамочка, боюсь…
Это слово, сказанное этим дрожащим голоском, это «мамочка», обращенное к ней, сломало что-то внутри. Восемьдесят семь лет жизни, три собственных ребенка, внуки, правнуки — все это спрессовалось в один могучий, неистребимый материнский инстинкт. Он был сильнее боли, сильнее ужаса, сильнее отчаяния.
Она — Анна. Но она и Арина.
С нечеловеческим усилием, ломая сопротивление своего избитого тела, она оторвала голову от соломы и оперлась на локоть. Каждый мускул кричал в протесте. Горло