– Я сейчас не принимаю наркотики, Джек, – сказала Сара мягко. – Я трезва… может, даже более трезва, чем когда-либо за всю свою жизнь. Мы все меняемся. Я видела, как ты изменился, и не смогла этого вынести. Теперь мне кажется, что я тоже изменилась – сильно. Бывает, проходит шесть лет, а ты этого не замечаешь, а потом вдруг что-то, кислота плюс что-то, может быть, глупое и незначительное вызывает такую вспышку… И вдруг видишь эти шесть лет как на ладони – и прозреваешь все возможные варианты будущего, и все это – в одном месте, в едином миге. Этот миг никак не сказывается на тебе, и даже те, кто на тебя смотрят в этот момент, не понимают, что что-то не так, – но ты больше не ты. Случается разрыв – и ты понимаешь, что к прежней версии себя уже не вернешься. И кто ты теперь – неизвестно. Только ты можешь помочь мне разобраться во всем, Джек. Теперь у меня нет настоящего, а ты – мое прошлое и, может быть, если я окончательно не схожу с ума, может быть, если ты все еще любишь меня, ты еще и мое будущее. Теперь я вижу другую сторону твоей реальности. Я понимаю, что ты можешь видеть то, чего не вижу я, и я уже не уверена, что это плохо. Помоги мне, Джек. Если ты любил меня в прошлом – пожалуйста, помоги мне сейчас.
– Сара…
«Сара, сумасшедшая ты сука, не проделывай со мной такой фокус, не смейся надо мной, не натягивай меня, как струны фортепиано, не выводи арпеджио на моем мозгу, не играй в пинг-понг с моими яйцами», – подумал Джек, отчаянно торопясь сомкнуть на своем «я» латы цинизма, защититься от волны, уже захлестнувшей его, – волны свежих простыней Беркли, запятнанных любовью, волны удовольствия от ощущения тепла и от ветерка прохладными калифорнийскими ночами, от запаха жакаранды в Лос-Анджелесе, от запаха залов Беркли, от дыхания изо рта в рот, сладко пахнущего марихуаной, от удобной грязной постели, от прошедших лет кипящей крови, от невинных лет надежд на мир и на завтрашний день, от пристрастий шестилетней давности, похороненных в телах случайных половых партнерш, блондинок на один вечер среды, от песни той поры – ее Сара любила выводить грустным, но таким прекрасным голосом, накладывая тоскливые слова на заводной ритм ярмарочной рождественской частушки:
Где цветы? Дай мне ответ – где они остались?
Где цветы? Дай мне ответ, где теперь растут.
Где цветы? Дай мне ответ;
Девчата сорвали – и вот их нет.
Когда же это все поймут?
Когда же все поймут?
…а когда поймешь ты, Джек Баррон? Да, ты знаешь, что она сумасшедшая; но в твоем сердце… В твоем сердце осталась пустая дыра в форме Сары, а не Кэрри, и дежавю вечеров среды неотступно. Никто, кроме Сары, не сможет заделать эту дыру, проживи ты хоть сто тысяч лет, как тебе обещал Бенни Говардс. Ты – верный раб Сары, и ничего не можешь с этим поделать, дитя мое, потому что Сара – единственная в своем роде.
– Джек… скажи что-нибудь.
– А стоит ли? – бросил он… покорно отдаваясь призраку надежды, не желавшей в нем умирать. «Конечно, стоит, – думал он, – и мне это под силу. Я, Джек Баррон, надираю зад важным шишкам – сенаторам, Говардсу, Моррису, Люку, виртуозам политики… И да, хоть я и боюсь возвращаться в игру к единственной женщине, которую когда-либо любил, – мне это под силу. Я готов помочь тебе, детка, увидеть реальность во всем неприкрытом лоске. Мы с тобой вознесемся ко мне в пентхаус, на двадцать третий этаж, и твоя хипповская песнь наполнит тамошние комнаты – и все вернется на круги своя. Это место ждет тебя, Сара, – то место, где ты и должна была быть все эти годы. И если кислота действительно открыла тебе глаза, то – троекратное “ура” Тимоти Лири и всем его мутным пророкам».
– Когда я смогу тебя увидеть? – спросил он ее.
– Как только сможешь прийти ко мне.
– Буду у тебя через сорок пять минут, – сказал Джек Баррон. – Боже, Сара… я скучал.
– Я тоже скучала по тебе, – сказала она, и Баррону показалось, что он увидел слезы в ее глазах.
– Сорок пять минут, – повторил он, затем отключился, встал и повернулся, чтобы найти свою одежду, обувь и ключи от машины.
И столкнулся нос к носу с Кэрри Дональдсон, обнаженной, очень бледной, с отвисшей грудью, чей вид наводил на мысли об увядших цветах, принесенных в палату больному.
– Можешь ничего не говорить, – сказала она голосом офисного секретаря. – Не говорите ничего, мистер Баррон. Все уже было сказано раньше, не так ли? Все подробно объяснено. И я считала, что дела идут так только потому, что ты слишком большой, слишком важный, слишком занят своей работой, чтобы относиться ко всему серьезно… Я считала, что если бы я тебя утешила, если бы облегчила тебе жизнь – чтоб никаких сантиментов, никакой ерунды… позвони мне, когда захочешь, согрей постель, когда тебе холодно… тогда ты бы рано или поздно проснулся – в покое и с миром, – и понял бы, что… что… Ну да, я такая глупая. Я ошиблась в тебе. Кто знает, каково это – когда тебя любят так, как ты любишь ее. Интересно, узнаю ли я когда-нибудь, как…
– Кэрри, я… я не знал… я думал, телекомпания…
– Телекомпания? Может, я не ангел, Джек Баррон, но, выражаясь сегодняшними твоими словами – я тебе не продажная девка! – выкрикнула она. – Конечно, они меня приставили за тобой следить, но не думаешь же ты, что… что… – Кэрри задрожала, глаза ее налились слезами, и она запрокинула голову, чтобы скрыть их, придать себе гордый и мужественный вид.
«О боже, какой же ты слепой мудак, Джек», – думал он, когда Кэрри стояла перед ним, поднявшись в его глазах выше, чем когда-либо… И все же даже сейчас он ничего не мог к ней почувствовать. Он никогда ничего к ней не чувствовал – и даже на миг не мог допустить того, что она что-то чувствует к нему.
– Почему ты никогда не говорила прямо? – только и смог спросить он.
– А ты бы послушал? Сам же прекрасно понимаешь – нет! Ты всегда был так привязан к ней, что видел ее и во мне, и в других женщинах. Что ж, хотя бы на