Режиссер из 45 III - Сим Симович. Страница 31


О книге
солдат пришел, Ганс. Из Курска. Это далеко. Очень далеко. Он шел пешком, полз на брюхе, горел в танке, чтобы написать здесь это слово.

Оператор пошел вдоль стены, вглядываясь в фамилии. Сидоров, Кузнецов, Мамедов, Гольдман… Вся страна была здесь. Весь Советский Союз расписался в получении мира.

Вдруг Степан замер. Его рука застыла над надписью, сделанной, кажется, куском обожженного дерева. Надпись была простой: «2-й Белорусский. За Катю». И дата: 8 мая 1945.

Степан стоял неподвижно минуту. Его плечи дрожали. Он не знал этого солдата. Но он знал, за какую Катю тот мстил. За свою, за степанову, за всех Кать, Маш и Ань, которые не дожили до этого дня.

— Снимай это, — хрипло сказал Владимир, который подошел сзади. — Крупно. Только руку и надпись.

Степан кивнул. Он вытер глаза рукавом ватника, прильнул к окуляру. Камера зажужжала. В кадре была только серая стена, черные буквы и дрожащая, живая рука русского солдата, касающаяся имени своей погибшей любви.

— И Ганса, — скомандовал Владимир. — Поставь его рядом. Пусть он смотрит.

Ганс встал рядом со Степаном. Маленький немецкий мальчик смотрел на русские буквы. Он не понимал смысла, но чувствовал величие момента.

— Это и есть финал, — понял Леманский. — Не флаги. А вот это. Память, которая встречается с будущим.

Следующие сутки они провели в монтажной. Спали на стульях, ели бутерброды, не отходя от «Мувиолы». Владимир монтировал финал. Он убрал сцену уходящего поезда в туман (точнее, сократил её), и сразу после нее поставил кадры Рейхстага.

Под музыку Баха — ту самую, из кирхи, где мелодия ломалась и переходила в импровизацию — на экране плыли имена. Бесконечная река фамилий. Камера скользила по камню, выхватывая даты, города, звания. И в конце — лицо Ганса, который смотрит на надпись «За Катю», и рука Степана, лежащая на плече мальчика.

Без слов. Без диктора. Без лозунгов.

Когда они смотрели готовый вариант, даже фрау Грета плакала. Балке сидел, сняв очки, и молчал.

— Это… — начал он и осекся. — Это памятник, Владимир. Зарецкий не посмеет это вырезать. Если он вырежет имена погибших, он враг народа.

— Я на это и рассчитываю, — сказал Владимир, устало протирая глаза. — Это шах и мат, Эрих. Мы спрятались за спинами мертвых героев. Они нас защитят.

На третий день, ровно в назначенный час, Зарецкий приехал на студию. Он был еще более сух и официален, чем обычно.

— Ну что, исправили? — спросил он с порога. — Добавили идеологии?

— Добавили, товарищ полковник, — Владимир протянул ему бобину с пленкой. — Самой высокой пробы.

Просмотр проходил в гробовой тишине. Когда пошли кадры Рейхстага, Зарецкий подался вперед. Он ждал знамен. Ждал салюта.

Но он увидел имена. Тысячи имен. И Баха.

Владимир следил за его лицом. Он видел, как дернулась щека полковника, когда в кадре появилась надпись «За Катю». Зарецкий сам прошел войну. Он был бюрократом, сухарем, цензором, но он был солдатом. И против этой правды у него не было оружия.

Фильм закончился. Экран погас.

Зарецкий сидел молча очень долго. Потом встал. Надел фуражку.

— Хитрый вы человек, Леманский, — сказал он глухо. — И опасный. Вы меня переиграли. Я не могу это запретить. Меня свои же не поймут.

Он пошел к двери, но остановился.

— Оставляйте так. Принимаю. Но учтите: в Москве это могут не оценить. Там сейчас… другие ветры дуют.

— Спасибо, товарищ полковник.

Когда машина Зарецкого уехала, в монтажной раздался взрыв. Степан орал «Ура!», Рогов открывал шампанское (где он его взял?), Хильда плакала и смеялась одновременно.

— Мы победили! — кричал Ганс, прыгая вокруг Владимира. — Мы победили дракона!

Леманский улыбался, но внутри у него было пусто. Он знал, что это только первая битва. Главная война была впереди.

В дверь постучали. Не громко, но настойчиво.

На пороге стоял фельдъегерь в форме НКВД.

— Товарищ Леманский Владимир Игоревич?

— Я.

— Вам пакет. Из Москвы. Распишитесь.

Музыка и смех в комнате смолкли мгновенно. Все смотрели на пакет с сургучной печатью как на бомбу.

Владимир расписался. Вскрыл конверт. Внутри лежал официальный бланк.

«Срочно. Вызываетесь в ЦК ВКП(б) для доклада о проделанной работе. Вылет спецбортом 12 февраля. При себе иметь все материалы по фильму „Берлинская симфония“».

— Что там, Володя? — тихо спросил Степан.

Леманский поднял глаза.

— Меня вызывают в Москву. Одного.

— Это плохо? — спросила Хильда, прижимая руки к груди.

— Не знаю, — соврал Владимир. Он знал. Это было очень плохо. 1948 год уже наступил. И он требовал жертв.

Он посмотрел на свою команду. На Степана, на Рогова, на Хильду с Гансом, на Балке и Грету.

— Слушайте меня, — сказал он твердо. — Фильм готов. Негатив — у Степана. Степа, головой отвечаешь. Сделай копию. Спрячь. Оригинал я повезу. Если… если я не вернусь, вы должны закончить звук и выпустить картину. Любой ценой.

— Ты вернешься, — сказал Степан, шагнув к нему. — Мы тебя ждать будем. Тут.

— Я вернусь, — пообещал Владимир, хотя Альберт внутри него шептал: «Шансов мало». — Я обязательно вернусь. У нас еще премьера впереди.

Он взял свою изумрудную лампу со стола.

— Лампу я оставлю здесь. Пока она горит — я с вами.

Он поставил лампу на подоконник и включил её. Зеленый свет озарил комнату, лица друзей и холодный берлинский вечер за окном. Маяк был зажжен. Теперь предстояло пройти через шторм.

Глава 12

Самолет Ли-2, на борту которого Владимир Игоревич Леманский был единственным гражданским пассажиром среди офицеров фельдсвязи и угрюмых людей с плоскими кожаными портфелями, коснулся бетонной полосы аэродрома Внуково в серых, липких сумерках. Если Берлин встречал его запахом гари, мокрой штукатурки и тревожной свободы, то Москва пахла угольным дымом, неэтилированным бензином и морозной, колючей государственностью.

Это был совсем другой холод. В Германии холод был физическим, понятным, пробирающим до костей из-за отсутствия угля и разбитых окон. Здесь, в столице победившей империи, холод казался метафизическим. Он исходил от гранитных набережных, от монументальных

Перейти на страницу: