Я откинулся на спинку скрипучего стула.
Вот он. Луч света в этом темном царстве.
Мозг тут же начал просчитывать варианты. Значит, крыша есть. Причем крыша железная. Просто так городовой дверь не вышибет.
— Значит, месяц-два нас никто не тронет, если мы сами шуметь не будем и пожар не устроим, — медленно проговорил я, глядя на учителя. — Это меняет дело.
— Что меняет, Сеня? — не понял Владимир Феофилактович.
— Но стены на хлеб не намажешь. А попечители?
Я подался вперед, вглядываясь в растерянное лицо учителя.
— Купцы наши гильдейские, барыни сердобольные? В городе полно богатеев, которые любили в благотворительность играть. Им же это лестно: в газетах пропечатают, медаль на шею повесят, грехи спишут. Пусть скинутся! Объясните им ситуацию, надавите на жалость.
Владимир Феофилактович горестно махнул рукой, едва не опрокинув остывший чай.
— Какой там скинутся… — прошептал он, опуская глаза. — Забудь, Сеня. Никто нам руки не подаст.
— Почему?
— Скандал, — выдохнул он это слово так, будто оно было заразным. — Грандиозный скандал на весь Петербург. Мирон Сергеевич ведь не просто кассу выгреб. Он… как бы это сказать… опозорил Анну Францевну.
Я удивленно поднял бровь. Наша директриса, эта сухая немецкая жердь, и позор?
— В каком смысле?
Владимир Феофилактович покраснел, как гимназист, и начал протирать пенсне с удвоенной силой.
— В романтическом, Сеня. У них был… м-м-м… роман-с. Амур, так сказать. Все думали — деловые отношения, а оказалось… Теперь ее считают не жертвой, а соучастницей. Мол, они в сговоре были, любовники-разбойники.
Он тяжело вздохнул.
— Газетчики уже раздули историю. «Приют разврата», «воровское гнездо»… Общество от нас отвернулось. Давать деньги в заведение с таким флером никто не станет. Репутация — труха, Сеня. Пыль.
Я откинулся на спинку стула и криво усмехнулся.
Ну надо же. А Мирон-то, оказывается, не промах. И бабки умыкнул, и немку охмурил.
— Любовь зла, полюбишь и казнокрада. Значит, на чистые деньги можно не рассчитывать. Никаких балов, никаких пожертвований. Мы теперь прокаженные.
— Именно так, — эхом отозвался учитель. — Мы одни.
В комнате повисла тишина. Спиртовка давно погасла. Спица смотрел на нас во все глаза, переводя испуганный взгляд с меня на учителя.
Владимир Феофилактович поднял на меня глаза. В них плескалась такая безнадежность, смешанная с робкой, почти детской надеждой, что мне стало не по себе.
Внутри шевельнулось холодное понимание: я вписываюсь в блудняк космического масштаба. Одно дело — кормить свою десятку пацанов, воруя по мелочи и хитря. И совсем другое — тянуть на горбу целое учреждение, ставшее изгоем. Это не авантюра, это каторга.
Но отступать было поздно. Я сам сюда пришел. Сам назвался груздем.
— Что делать… — повторил я, поднимаясь со стула.
Подошел к окну, глянул на темную улицу. Там, внизу, текла сытая, равнодушная жизнь столицы. А здесь, наверху, решалась судьба сотни гаврошей.
Я резко повернулся к учителю.
— Доставайте бумагу, Владимир Феофилактович. И карандаш. Будем считать, сколько стоит жизнь.
Пока Владимир Феофилактович судорожно искал бумагу, его жена, тенью скользнув к столу, поставила перед нами стаканы. Чай был светлый, едва закрашенный, и от него пахло веником. Сахара, разумеется, не полагалось.
Я сделал глоток горячего пойла, просто чтобы смочить горло.
— Благодарствую, — кивнул я Анне, которая тут же испуганно отступила в тень, к своей печке.
Учитель опустился на стул напротив, положив передо мной чистый лист и огрызок карандаша. Вид у него был такой, словно он готовился писать завещание.
— Значит так, — взял я инициативу в свои руки, не давая ему времени на новые причитания. — Слезы утираем, включаем голову. Первая задача — прокорм. Завтра утром дети проснутся голодными.
Владимир Феофилактович горестно кивнул.
— Я смогу достать муки, — произнес я уверенно, хотя в голове пока был только набросок плана. — Ржаной, самой дешевой, обдирной. И крупы какой-нибудь — перловки или пшена. Мешка три-четыре на первое время.
— Три мешка? — Учитель поднял на меня глаза, полные недоверия. — Но, Сеня, это же огромные деньги! И как ты… на себе принесешь?
— Это мои заботы, — отрезал я, мысленно уже прикидывая. — Мяса не обещаю — это сейчас роскошь непозволительная. Но жир найдем. Постное масло, сало дешевое. Капусты бочку. Пустых щей наварим — горячее в живот, уже жить можно. С голоду не пухнут, когда щи есть.
Учитель слушал, и в его взгляде читалась смесь надежды и ужаса перед масштабом моих обещаний. Но тут его осенило.
— Сеня, это все чудесно, это спасение… Но кто готовить будет? Аграфена, кухарка наша, сбежала первой, как только жалование задержали. Прачки ушли. Я же, простите, яичницу с трудом жарю, а Анечка… — он покосился на жену, — она слаба здоровьем. Наварить щей на сто душ — это же каторжный труд! Там котлы неподъемные!
Я криво усмехнулся.
— Владимир Феофилактович, вы меня удивляете. У вас в здании сотня здоровых лбов. Руки-ноги есть.
— Дети? — не понял он.
— Они самые. Сами справятся. Девчонки постарше — к котлам. Чистить, варить, мыть, раздавать. Мальчишки — дрова колоть, воду таскать, печи топить. Организуем дежурства, бригады.
Я подался вперед.
— Будут не просто сироты на попечении, а работники. При деле.
Лицо учителя вытянулось. Он посмотрел на меня так, будто я предложил продать воспитанников в рабство на галеры.
— Сеня… — прошептал он, и щеки его пошли красными пятнами. — Ты что такое говоришь? Это же… Это неприлично!
— Что неприлично? Картошку чистить?
— Мальчики и девочки… вместе? На кухне? Без надзора взрослых дам? — Он замахал руками. — Это же… разврат может выйти! И вообще, это эксплуатация детского труда! Это против всех правил заведения! Они воспитанники, а не прислуга. Их учить надо, а не к котлам ставить!
Я с грохотом поставил стакан на стол, прерывая этот поток интеллигентского бреда.
— Владимир Феофилактович, очнитесь! — рявкнул я, заставив вздрогнуть даже его жену в углу.
Спица перестала жевать губу и вытаращился на нас.
— Выбор простой, как мычание, — жестко продолжил я. — Или непедагогично выжить, или прилично сдохнуть с голоду. Вы хотите завтра