– Это и все? – строго спросила она наконец.
– Все, Зинаида Васильевна…
– Только раз тогда тебя и поцеловал, а, Татьяна? Глянь-ка мне в глаза…
Таня, краснея, открыто посмотрела ей в глаза.
– Честное слово, Зинаида Васильевна, один раз… потом начали говорить про Финляндию…
– Ну ладно, ладно… Ох, горе ты мое, ну поди сюда.
Мать-командирша обняла Таню и притиснула ее мокрую растрепанную голову к своей обширной груди. Таня снова затряслась в беззвучных рыданиях.
– А реветь нечего, – сказала старуха. – Эка беда, подумаешь! Ну, поругались и поругались, сто раз еще помиритесь…
– Да, а если он… если он сказал, что я ему надоела!
– Ладно, ладно, будет тебе. Платок хоть возьми, рёва. Мало что он сказал… может, ты еще и не поняла как следует. А если и сказал? С чего тут нюни-то распускать? Эка беда, в самом деле. Да мало ли что говорят, как осерчают! Мужики народ такой, это уже дело известное, – иной и прибьет сгоряча, и за косы оттаскает…
– Пусть только попробует, – угрожающе сказала Таня сквозь слезы.
– Да не про него я, горе ты мое, это я к примеру. В старину как говорили? Не бьет, мол, значит, не любит. А уж без ссоры не проживешь! Тут, Татьяна, дело простое: любит он тебя – все у вас наладится, пересердится он, поостынет и сам же придет с повинной. А коли и вправду ты ему надоела, так нечего по нему реветь, по поганцу. Радоваться надо, что вовремя себя показал!
Мать-командирша погладила ее по голове своей широкой ладонью и вдруг, совершенно неожиданно, сердито закричала:
– А ты сама смотри, Татьяна! Пусть-ка я тебя еще где с парнем каким увижу – приведу домой за ухо и выпорю, ей-богу выпорю! Бесстыдница тоже, семнадцатый год только пошел, а она вон чем занимается! Ты не думай, что на тебя управы не найдется: дядька твой как уезжал, так он мне все полные полномочия предоставил! Приедет, так хоть на голову ему садись, а покамест нет его – я за тебя в ответе. Теперь так будешь – в школу да домой, за уроки, а больше ни ногой никуда! Хватит разных этих кино! Еще если с Людмилой куда пойти – это можно, только пускай она сама всякий раз позволения у меня спрашивает. А если, не дай бог, хоть один поганец надумает опять в гости к тебе явиться – вот те крест, Татьяна, – приду, выволоку за шиворот и спущу с лестницы! Ты меня знаешь, я коли чего сказала, то так оно и будет. Довольно! Вот приедет Семеныч, разрешит – тогда гуляй на здоровье. А покамест и думать про веселье забудь! Ступай помойся, волосы расчеши, обедать будем. Ишь, мать моя, обревелась вся как есть…
Сережка едва дождался конца уроков – уйти раньше помешало упрямство и какая-то озлобленная гордость. Но эти три часа дались ему нелегко. Выйдя наконец на улицу, он чувствовал себя совсем больным. Ему хотелось только одного – прийти домой, каким-то чудом избежать расспросов матери и замкнуться на ключ у себя в комнате.
Тяжело поднявшись на крыльцо, он прошел темные сенцы, толкнул дверь – и сразу понял, что случилось что-то плохое, очень плохое. У Зинки были красные, заплаканные глаза, мать стояла у плиты, согнувшись более обычного, и даже не оглянулась, когда он вошел в комнату. За обеденным столом сидел Николай, прямо в своем рабочем, лоснящемся от машинного масла ватнике, сдвинув на затылок кепку, и барабанил по столу пальцами. Все это Сережка увидел сразу, еще не успев притворить за собою дверь.
– Что случилось? – громко спросил он с заколотившимся от непонятного испуга сердцем. – Ты что, Коль?
– Здорово, Сереж. – Николай улыбнулся и снял кепку, словно дожидался для этого возвращения брата. – Такое, понимаешь ты, дело… придется мне повоевать маленько с белофиннами…
– Тебе? – Сережка стоял, ничего не понимая. – Почему? Мобилизация, что ли? Призвали тебя?
– Какая там мобилизация… Да раздевайся ты, ну чего стал! Чего вы, в самом деле, панику все разводите…
Сережка бросил портфель, снял пальто и нацепил на гвоздь. Разделся и Николай. Повесив ватник рядом с Сережкиным пальто, он подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.
– Дело, видишь, тут такое… ты вот объясни тут мамаше и Зинке, а то они и слушать не стали – сразу в слезы… Был у нас сегодня митинг. Общезаводской. Ну, директор, понятно, выступил – разоблачил англо-французскую политику… финны-то не сами полезли, это факт…
Николай говорил неторопливо, согнувшись над рукомойником и позвякивая стерженьком. «Ну, так что же случилось!» – хотел крикнуть Сережка.
– Ну, после парторг наш говорил насчет помощи фронту… словом, приняли резолюцию послать на фронт нескольких коммунистов. Стал народ записываться. А я, Сереж, это дело так понимаю… – Николай выпрямился и, с силой отряхнув руки, потянулся за полотенцем. – Тут ведь что греха таить – есть у нас такой народ, что ему партбилет заместо совести. На партсобрании выступить или там в цеху насчет стахановских методов и производительности – это он умеет, а чуть что… ну да пес с ними. А с меня какой оратор? Я и кончил-то всего шесть классов, даже семилетку не осилил… Секретарь наш, Алексей Палыч, сколько раз, бывало, мне говорил: ты, говорит, Дежнев, больно уж какой-то пассивный, только с тебя и прибыли, что членские взносы регулярно платишь. Так вот, я говорю, я так понимаю, что если уж быть в партии – так это нужно как-то оправдывать…
Сережка сел за стол, расставив локти, и уткнулся лбом в сплетенные кисти рук. Он почувствовал вдруг такую страшную усталость от всего случившегося в этот день, что не было даже мыслей.
– В общем, ты записался добровольцем, – сказал он негромко, не поднимая головы.
– Ну факт, записался, – подтвердил Николай и тоже подсел к столу. – Я ж