– Ну а ты как думаешь? – прищурился Сергей. Вытерев мокрые руки об одеяло, он взял у Лихтенфельда папиросу и закурил, прикрываясь от ветра. – Может, наоборот нужно – сначала огреть человека дубиной, а после решать – стоило или не стоило?
– Я говорю, – закричал Володя, – что когда обстановка требует особой бдительности, то не всегда есть время раздумывать и взвешивать!..
– Господи, какие глупости ты говоришь, – вздохнула Людмила.
– Его еще, как говорится, петух не клюнул, – сказал Сергей. – А у других эта твоя бдительность уже вот тут сидит, понял? Ты спроси у Сашки, за что его отец целый год баланду хлебал…
Людмила посмотрела на Лихтенфельда:
– Разве твой папа был репрессирован?
– Ага, еще при Ежове. Его летом тридцать седьмого вызвали и говорят: «Расскажите о своих связях с гестапо». Факт, елки-палки! А он говорит: «Так я и в Германии сроду не был, я же из колонистов, здесь родился». А ему тогда говорят: «Ну что ж, тогда расскажите, за что вы получали деньги от японской разведки…»
Сергей сидел, попыхивая папироской, и, щурясь, смотрел на середину пруда, где обе девушки и Гнатюк с Косыгиным перебрасывались надутой футбольной камерой. Стало совсем жарко, ослепительно сверкали на солнце брызги, и звенел долетающий до него Танин смех. Ему вспомнились вдруг замерзшие слова-леденцы барона Мюнхгаузена; если бы можно было материализовать эти звуки, то, наверное, именно так они и выглядели бы – летящими в небо каплями воды и солнца…
– …Так он и отсидел, ровно четырнадцать месяцев, – рассказывал Сашка. – А потом ничего, выпустили. Говорят, ошибка произошла.
– Чего ж, по Володькиной теории – так и должно быть, – жестко усмехнулся Сергей. – Бдительность, чего там! Лучше загрести десяток невиновных, чем упустить одного виноватого…
Глушко совсем рассвирепел:
– Да катись ты к черту, знаешь! Что я тебе – оправдываю перегибы?! Как вы все простой вещи не понимаете, это же прямо что-то потрясающее: ведь если искажение принципа выглядит уродливо, то это же совершенно не значит, что плох сам принцип!
– Ладно, замнем, – сказал Сергей, снова отвернувшись к воде.
Людмила, стоя на коленях, задумчиво вертела в руках резиновую шапочку.
– Ты в чем-то ошибаешься, Володя… – сказала она негромко, словно думая вслух. – Здесь вообще получается что-то очень сложное и… и не совсем понятное. Взять эту же полемику… Я считаю, что Таня возмутилась справедливо, таким тоном нельзя вести литературный спор. Почему-то у нас слишком уж часто любое несогласие объявляют чуть ли не диверсией. Зачем в каждом нужно непременно видеть притаившегося врага?
– Ты не разбираешься в механике классовой борьбы, – надменно заявил Володя. – Иначе не задавала бы дурацких вопросов.
– Но до каких же пор будет продолжаться эта борьба? – Людмила пожала плечами. – Я тебя просто не понимаю. У нас уже восемнадцать лет строится социализм. Оттого что существует капиталистическое окружение, нельзя же подозревать сто восемьдесят миллионов человек. А у нас получается именно так…
– Восемнадцать лет, да? – крикнул Глушко. – А Бухарин, Зиновьев – когда все это было? А откуда ты знаешь, что сегодня – вот сейчас, в сентябре сорокового года, – у нас на ответственных постах нет какого-нибудь просочившегося предателя?
Людмила собралась что-то ответить, но тут Сергей снова повернулся лицом к спорящим:
– Я тебе вот что скажу, Володька! Что там наверху делается – не нам с тобой судить, там и без нас разберутся. А вот что в народе у нас нет предателей, так в этом я тебе головой могу ручаться, понял? Если там забросят или завербуют десяток гадов, так это еще не народ. Ты вот про бухаринцев вспомнил – так я тоже читал эти материалы, не беспокойся! Имели они поддержку в народе? Ни черта они не имели, и иметь не могли! Она права на сто процентов, – он указал пальцем на Людмилу, – у нас народ еще в семнадцатом году выбрал, по какой дорожке идти, понял? А сейчас что получается? Я когда на ТЭЦ поступал, так мне сто анкет пришлось заполнять! Не было ли родственников в белой армии, нет ли связи с заграницей, чем дед с бабкой занимались… а Коля, помню, рассказывал – еще в тридцать седьмом году, – как у них в цеху собрание было. Выступил один такой и кричит: «Выше бдительность, товарищи! Выше бдительность! Враг не дремлет, враг в наших рядах – вот здесь!» – и пальцем туда-сюда тычет, в слушателей. Это что, по-твоему, доверие к рабочему человеку? Да разве ж это не обидно, когда тебя на каждом шагу подозревают?
Подошедшая шумная – с гармонистом – компания стала располагаться на берегу недалеко от них.
– Ладно, довольно о политике, – сказала Людмила, вставая. – Идемте купаться, жарко…
– Идите, я пока тут покараулю, – отозвался Сергей. – Пусть там потом Женька подойдет, что ли… Он уже целый час ныряет.
Оставшись в одиночестве, он лег и стал наблюдать за колонной муравьев, хлопотливо перебрасывающих куда-то нехитрые свои стройматериалы. Протяжный гром моторов внезапно обрушился с неба тугой лавиной, похоронив под собой переборы гармошки и плеск и крики купающихся. Сергей повернулся на спину – три коротких ширококрылых истребителя в крутом вираже прошли над прудами, разворачиваясь в сторону города, и скрылись за деревьями. Наверное, с нового военного аэродрома, который – недавно говорили в школе – расположился за Казенным лесом. Да, а война-то, пожалуй, будет. Конечно, если с такой точки зрения – может, и оправдана в какой-то степени вся эта подозрительность. Но все равно, подозревать каждого тоже не годится. Главное ведь – анкеты против настоящих шпионов не помогут, те-то научены, что и как отвечать. А честным людям обидно…
Он закрыл глаза, потом незаметно вздремнул и не услышал, как подкралась Таня, неся перед собой, как кастрюлю, резиновый шлемик. Вода угодила ему прямо в лицо, Сергей испуганно вскочил, протирая залитые глаза и по-собачьи тряся головой. Таня ликовала в двух шагах от него, приседая и складываясь пополам от хохота.
– Ага, лентяй, соня! – кричала она, хлопая в ладоши. – В другой раз не будешь спать, когда… ай!!!
Взмахнув руками, она потеряла равновесие и с размаху села на траву: