Несмотря на тысячекратно осужденную расплывчатость филологических терминов, любой литературовед или лингвист вполне однозначно понимает такие термины, как «внутренняя форма слова», «остранение», «карнавализация». Впрочем, теперь эти слова свободно употребляют и психолог, и семиотик, и кинокритик. Употребляют без всяких согласований и договоренностей. Потому что каждый из таких привившихся терминов – это термин-концепция. Недаром всегда известен его автор. Термин жив и долговечен не общественным договором и не законодательным установлением, но поддерживающей силою стоящей за ним теории.
Заметим здесь же, что будущая жизнеспособность термина, как и научного языка его автора в целом, очень мало зависит от понятности, простоты, легкости и проч. Доступность, легкость – задача специальная и прямого отношения к науке не имеющая. Хорошо сказал об этом Тынянов в предисловии к «Архаистам и новаторам», защищая свой «тяжеловатый и иногда даже неясный язык, которым написаны многие статьи». Этот язык можно расценить, писал он, «как авгурский язык, т. е. как намеренное затемнение смысла собственной речи»: «Так недавно и поступил один критик. Против этого я буду возражать. Дело в том, что язык не только передает понятия, но и является ходом их конструирования. Поэтому, например, пересказ чужих мыслей обыкновенно яснее, чем рассказ своих». У самого сложного и необычного термина есть шанс стать общепризнанным, если он обозначил нечто действительно новое, а не переназвал известное давно.
Общепризнанность не спасает, однако, термин от «размывания». Т. Кун в своей книге «Структура научных революций», вышедшей у нас уже двумя изданиями, вводит понятие научной парадигмы, т. е. устойчивой системы представлений о том, что в какую-либо эпоху считается научным, а что нет (в качестве примеров можно привести алхимию, астрологию, парапсихологию, описание неопознанных летающих объектов, химию, астрономию, эволюционную теорию). Представляется, что вполне можно ввести понятие стилевой парадигмы, т. е. взглядов на то, каким языком пристойно сейчас писать литературоведу или критику. Так, ныне явно «несовременно» плыть в русле социологической терминологии. Поэтому многие авторы прислоняются к более авторитетной стилевой парадигме. Например, книга называется «Художественный мир N». В ней много чего есть – и детство писателя, и свой лицейский период, и взаимоотношения с родителями, и круг чтения, и дебют, и борьба с цензурою, но нет «художественного мира», понимаемого как некая целостность, неповторимая модель мира. В другой работе, озаглавленной, например, «Повествовательная система NN», можно опять-таки многое найти, кроме «повествовательной системы», категории, в нашей науке последних десятилетий достаточно определившейся.
Разумеется, распространившиеся стилевые манеры возникают на основе не только терминологии авторитетных научных систем, но и общих стилевых веяний прошлого или настоящего. Вот пример из недавней газетной статьи о балете – читатели старшего поколения и специалисты легко узнают приметы языка художественной критики 10-х годов: «Ибо понять придется стихию, новизну без предтеч, которую ждало и выпестовало именно наше время… Она скорее предпочитает вежливое знание о внутреннем аде, чем обессиливающий опыт его… Она ладит с собственной стихией, от природы доставшейся, с этим игрищем сил в себе… находясь с собой в телесно осязаемом, акустически-духовном созвучии». Еще один пример стилевой манеры, набирающей силу: «Свой особенный распев, далекий от раздроби и разноголосицы обыденной нашей речи…»
И все же термину, обеспеченному теорией, нестрогое (а иногда и прямо вульгарное) употребление, объясняемое его популярностью, не страшно, ибо есть подлинник, к которому новые поколения ученых и будут обращаться.
4
Каким же он должен быть, язык науки? Думается, никто не возьмет на себя ответственность это рассказать. Можно предложить другой путь: посмотреть, каким он был, каким языком говорила – и чрезвычайно успешно – русская наука в своем недавнем прошлом.
Приведем два отрывка из научной прозы, разделенных более чем тридцатью годами.
Первый отрывок принадлежит перу выдающегося математика, а также писательницы С. В. Ковалевской и относится к 1890-м годам: «Исследует, например, палеонтолог какой-нибудь пласт геологического разреза и находит в нем массу окаменелых следов резко характеризованной фауны и флоры, по которым он может создать в своем воображении всю картину тогдашнего мироздания; поднялся он пластом выше, и вот перед ним совсем иная формация, совсем новые типы, а откуда они взялись, как развились они из прежних – он сказать не может. Окаменелые экземпляры вполне развитых типов всюду находятся во множестве, ими битком набиты все музеи, но рад-радешенек бывает палеонтолог, если ему где-нибудь случайно удается выкопать череп, несколько зубов, кусочек отдельной кости какого-нибудь переходного типа, по которым он может воссоздать в своей научной фантазии тот путь, каким совершалось развитие» [498].
Второй отрывок взят из брошюры академика Н. М. Тулайкова о кукурузе: «Если кукурузу сеют на зеленый корм, когда зрелое зерно не так необходимо, то ее можно высевать и на более низких, потных местах, но также нельзя сеять, если грунтовые воды близки к поверхности <…>.
Прекрасно кормятся кукурузой свиньи <…>. Вообще каждая часть всего растения находит для себя употребление. Нужно наперед отметить, что <…> особенно спешить с посевом кукурузы нет необходимости, хотя и запаздывать тоже не рекомендуется. При посеве кукурузы надо особенно присматриваться к весне» [499].
Для нынешнего уха в данных текстах самое непривычное – это сочетание специальной естественно-научной терминологии с живым, часто просторечным словом.
Можно было бы привести похожие цитаты из трудов К. Тимирязева, П. Кропоткина (из его выдающихся естественно-научных трудов), медика Г. Захарьина, профессоров сельскохозяйственной академии Д. Прянишникова и А. Чаянова, кораблестроителя академика А. Крылова, большого знатока русского языка, в частности флотской речевой традиции во всех ее проявлениях. Сталкивать лексику метафизическую и слова просторечные любил В. Виноградов, а еще более – замечательный ученый, философ и филолог Г. Шпет: «Реализация идеального <…> сложный процесс раскрытия смысла, содержания, перевод в эмпирическое, единственно действительное бытие, а не пустопорожнее гипостазирование, т. е. со стороны предметной – взращивание капусты в облаках, со стороны функций – шлепанье губами» [500].
Для ученых старой школы такое вольное сочетание специальных терминов и «презренного просторечия», восходившее к русской аристократической традиции, допускавшей в строго цензурованную вкусом речь слова не вполне цензурные и вполне нецензурные, было весьма обычным. Но постепенно всякого рода простые выражения из научного обихода повывелись; начиная с середины 30-х годов возобладал тот способ изложения, о котором говорил еще Лев Толстой: «По величине своей он [слон] уступает только одному киту, а понятливостью превосходит обезьяну». Это значит: только один кит больше его, а он умнее обезьяны.
Другая, не менее важная особенность традиционного стиля отечественной филологической науки – метафорическая природа этого стиля. Б. Эйхенбаум писал, что Лермонтов «напрягает русский язык и