Слово – вещь – мир: от Пушкина до Толстого - Александр Павлович Чудаков. Страница 89


О книге
русский стих, стараясь придать ему новое обличье, сделать его острым и страстным», что он «разгорячил кровь русской поэзии». Эта метафорическая характеристика остается и по сей день кратчайшим и лучшим определением поэтики Лермонтова и его исторического дела.

Художественный текст – объект такой сложности, что некоторые его стороны поддаются не описательно-аналитической характеристике, но лишь образно-обобщенной. Так, очевидно, считали М. Бахтин и В. Виноградов (см., например, знаменитое виноградовское определение стиля «Войны и мира» как «волнистой, бурлящей массы»).

Характерно, что в современных точных и естественных науках метафоры – настоящее депо терминов: «пухнущие логические системы», «математическое ожидание»; «хлопающая мембрана» и «дрейф генов» (в биологии); в физике как термин употребляется слово «шарм»: частица с положительным и частица с отрицательным шармом; есть и такое физическое понятие, как «свобода воли электрона». Хотя такие словосочетания в системе строгих терминов теряют свою образность, однако ж не до конца – тень метафоры напоминает о прошлой (или и о настоящей) необычности обозначенного ею явления, намекает на неисчерпанность понятия, выполняя мыслительно-провоцирующую функцию.

Разумеется, названными чертами традиция русского научного языка не исчерпывается. Громадным его достижением является мощная метафизическая терминология, созданная отечественной общественной мыслью и философией начиная с Белинского и Герцена, а ближе к нашему времени – иждивением таких мыслителей и ученых, как Н. Страхов, К. Леонтьев, А. Потебня, русских религиозных философов рубежа веков и ученых этого и более позднего времени, таких как Г. Челпанов, В. Вернадский, Б. Энгельгардт, Г. Шпет, А. Лосев, М. Бахтин. Работы С. Аверинцева показали, что возможности спекулятивного языка русской философской традиции далеко еще не исчерпаны.

Но значит ли все это, что некий гипотетический «хороший» научный язык, использующий все богатства метафизической традиции и национального речевого фонда, может претендовать на единственность? Может ли вообще какой-либо язык на это притязать?

5

В последние два-три десятилетия в филологической науке распространились «языки», ориентирующиеся на строгое описание, в своем идеале стремящиеся к формализации.

Если иметь в виду строгое описание как цель, то естественный язык с этой точки зрения имеет много недостатков – многозначность, «мягкость» логико-синтаксических структур, рождение неопределимых, неясных смыслов. Искусственно созданный для научных целей язык этих недостатков лишен. Высказывание на этом языке можно записать в виде цепочки символов, что и делается в физике, математике, символической логике.

И все же традиционный научный язык, гибко пользующийся приобретенными за всю историю развития литературного языка в целом средствами («мудростью языка»), очевидно, более годен для анализа художественных систем, особенно самых «верхних», сложных их уровней.

Однако на этом основании было бы странно отрицать возможность использования языков другого типа.

Между тем, как можно убедиться, просмотрев материалы дискуссий последних лет, всякий новый научный язык вызывает чрезвычайное неудовольствие. Причем речь идет не о каком-либо формализованном языке, а о его далеком подобии – «сухом», «протокольном» (по образцу естественных наук) языке всего лишь с достаточно «жестким» словарем и системой новых терминов – например, о языке работ структурального направления.

Обвинение это – то самое, которое всегда преследует все новые направления в науке: кастовость, замкнутость, эзотеричность языка. Но оно несправедливо, новая методология (область) с необходимостью требует собственной терминологии, которая интенсивно и развивается.

Вина новой школы обычно в другом – в том же, в чем старой: она, как правило, не признает других школ и других научных языков относительно общего объекта. В 20-е годы, период особенно бурных споров в психологии, почти каждое из новых развивающихся направлений – гештальтпсихология, бихевиоризм, фрейдизм – очень решительно отрицало методы всех других направлений. Из той же эпохи примером огорчительного отрицания может служить отношение представителей формальной школы к Г. Шпету.

Физика не смутит то обстоятельство, что некая конкретная проблема может быть сформулирована и на языке теории чисел, и в терминах гомологической алгебры; математика не пугает наличие многих (и множащихся) математических «диалектов». Взаимное уважительное внимание культур – азбука современного мирового общежития. Никто не станет смеяться обычаям жителей берега Маклая или языку малого народа. Но случаи высокомерия и даже насмешек над другим, не моим научным языком в среде гуманитариев не так уж редки. И уж, во всяком случае, обыденны бесстыдные признания непонимания новейшей терминологии даже в собственной отрасли.

Филология, как и прочие науки, все более ветвится. Каждое направление взращивает свои термины, и число их увеличивается стремительно. Так, только в течение последних пяти лет на немецком языке вышли два трехтомных лингвистических словаря (один – под редакцией Г. Альтхауса, Г. Хенне и X. Виганда в Мюнхене; второй, составленный Т. Левандовским, – в Гейдельберге), не покрывающие друг друга.

Получается, что нынешний ученый-гуманитарий должен быть терминологическим полиглотом – хотя бы в пределах того языка, на котором пишет сам, и независимо от эмоционального отношения к той или иной «чужой» для него системе терминологии.

Пока что речь шла о восприятии чужих текстов. Но, очевидно, терминологический полиглотизм должен возникнуть и на другом конце коммуникативной цепи – когда читатель сам становится автором. И он действительно существует. Простейший случай – популяризация, когда ученый переходит на другой язык. Но разные языки возможны (может, даже необходимы) и в пределах одного сочинения – если описываются разные стороны художественного мира писателя, например его стиль или система его философии.

Опасность предаться одному языку жива в сфере не только метаязыка, но и самого художественного выражения. Никто не станет отрицать плодотворность полного погружения исследователя (бывает, и на всю жизнь) в мир художественного мышления одного писателя. Но такое целиком погруженное в один языковой микрокосм сознание делается непроницаемым или малопроницаемым для других художественных языков. Оно готово к тому, чтобы абсолютизировать один-единственный.

Говоря о желаемом «разноязычии», хочется, конечно, думать, что это будет действительный полиглотизм, а не терминологическая диффузия или лексическая контрабанда.

Разнообразие языков одной науки, в сущности, ее центральный вопрос, ибо это вопрос о путях знания, где никто не может наперед угадать, какая дорога приведет к грандиозному дворцу, а какая – к разбитому корыту. Множественность языков – это бесконечность разнообразия человеческой мысли.

1979

Впервые статьи напечатаны

К поэтике пушкинской прозы // Болдинские чтения. Горький: Волго-Вятское кн. изд-во, 1981. С. 54–68.

Вещь в мире Гоголя // Гоголь: история и современность (к 175-летию со дня рождения). М., 1985. С. 259–280.

Предметный мир Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1980. С. 96–105.

О поэтике Тургенева-прозаика (повествование – предметный мир – сюжет) // И. С. Тургенев в современном мире. М., 1987. С. 240–266.

Единство видения: письма Чехова и его проза // Динамическая поэтика. От замысла к воплощению. М., 1990. С. 220–244.

Проблема целостного анализа художественной системы (о двух моделях мира писателя) // Славянские литературы. VII Международный съезд славистов. Доклады советской делегации. М.,

Перейти на страницу: