Душа моя вчера очнулась, Ей в двери разум постучал, И в ней желанье пробудилось, Какого не было досель: Понять, зачем всю жизнь мою Я прожил так, а не иначе. Я встал и сам себе сказал: Сегодня будет, как вчера, И разум тоже мне твердил: Каким ты был, таким остался.
Конечно, отрывок слишком мал, чтобы по нему судить о целом: я привел лишь четвертую часть песни, но образчик этот очень характерен, да и приведи я остальное, содержание не стало бы много яснее. Разумеется, не надо полагать, что такой безграмотный субъект, как Эпифанио Кларо, был способен проникнуться всей философией этих строчек; все же есть вероятность, что один-другой слабый лучик их глубокого смысла затронул что-то в его сознании и сообщил ему толику печальной умудренности.
И вот, сопровождаемый этой странноватой личностью и заручившись со всей важностью отданным соизволением капатаса, который тем не менее в витиеватых выражениях заявил, что снимает с себя всякую responsabilidad, то есть ответственность, за исход дела, я отправился на пастбище в поисках подходящей коровы. Очень скоро мы таковую нашли. За ней следовал теленочек, родившийся, видимо, не более чем неделю назад, и ее раздувшееся вымя обещало щедро снабдить нас молоком; но, к несчастью, нрава она оказалась весьма свирепого, да еще и с рогами острыми, как пики.
– Все равно мы ей дадим укорот, – выкрикнул Бровастый.
Тут он заарканил корову своим лассо, а я подхватил теленка, взвалил его на седло у себя за спиной и поскакал к дому. Корова бешеной рысью неслась следом за мной, а позади вихляющим галопом – Кларо. Возможно, он проявил чуть-чуть излишнюю самоуверенность, беспечно предоставив своей пленнице самой натягивать наброшенную на нее веревку; как бы то ни было, она вдруг развернулась в его сторону, с ошеломительной яростью кинулась в атаку и всадила один из своих ужасных рогов глубоко в брюхо его лошади. Он, однако, не растерялся и, сперва наградив ее резким ударом по носу, из-за чего корова на миг отскочила, обрезал затем лассо, полоснув по нему ножом, и, крича мне, чтоб я бросил теленка, пустился наутек. Отъехав на безопасное расстояние, мы осадили лошадей, и Кларо без лишних эмоций заметил, что лассо он взял взаймы, а лошадь принадлежит эстансии, так что мы с ним, собственно, ничего не потеряли. Он спешился и стянул края широкой и глубокой раны на брюхе бедного животного, используя в качестве нитей несколько волосин, выдернутых из его же хвоста. Задача была не из легких; во всяком случае, сомневаюсь, что я бы с ней справился, поскольку ему пришлось проделывать отверстия в шкуре животного кончиком ножа, но он, казалось, не видел в ней ничего сложного. Собрав оставшуюся часть обрезанного лассо, он стянул ею задние и одну из передних ног своего коня и швырнул его наземь одним ловким рывком; затем, связав его в этом положении как следует, выполнил операцию по зашиванию раны за какую-нибудь пару минут.
– Он выживет? – спросил я.
– Откуда мне знать, – равнодушно ответил он. – Вот до дому он теперь меня точно довезет; а околеет потом – невелика беда.
Тут мы сели на своих лошадей и потихоньку направились к дому. Разумеется, высмеивали нас немилосердно, особенно старая негритянка, которая не уставала повторять, что с самого начала предвидела, что именно так все и случится. Слушая болтовню этой старой черной твари, можно было подумать, что она смотрела на питье молока как на одно из величайших преступлений против нравственности, в каком только может быть виновен человек, и что в данном случае имело место таинственное вмешательство Провидения, которое воспрепятствовало нам в утолении наших извращенных аппетитов.
Бровастый ко всему этому отнесся очень хладнокровно.
– Да не обращай ты на них внимания, – сказал он мне. – Лассо было не наше, лошадь не наша, какая разница, что они там болтают?
Владелец лассо, одолживший нам его по доброте душевной, с возрастающим интересом прислушивался к этим речам. Это был диковатого вида верзила с лицом, скрытым под необъятной косматой черной бородой. Я сначала принял его за образчик добросердечной разновидности великанского племени, но должен был переменить свое мнение, увидев, как нарастает его злобное настроение. Блас, или, как мы его звали, Барбудо, Бородач, сидел на бревне, потягивая мате.
– Вы, может, видите, господа, что на мне одежа из шкур, так и держите меня за барана, – отпустил он вдруг замечание, – но позвольте вам сказать: я вам одолжил лассо, и вы должны мне его вернуть.
– Эти слова не к нам относятся, – вставил Бровастый, обращаясь ко мне, – это про корову – она его лассо на рогах утащила – пусть их и костерит, что они такие острые!
– Нет уж, сударь, – возразил Барбудо, – не обманывайтесь на этот счет: я не про корову, а про дурня, который корову заарканил. И я тебе обещаю, Эпифанио: не вернешь мне лассо – нам с тобой под этой широкой крышей вдвоем будет тесно.
– Приятно слышать, – ответил тот, – ведь у нас тут сесть толком негде, а как только ты уберешься, место, на котором ты сейчас громоздишься своей тушей, займет кто-нибудь поприличнее.
– Говори что хочешь, пока тебе на рот замка не навесили, – сказал Барбудо, возвышая голос до крика, – но тебе не удастся меня обокрасть; и если мое лассо ко мне не вернется, тогда клянусь, я буду не я и из своей кожи вылезу.
– Тогда, – сказал Бровастый, – чем скорей ты обзаведешься другой шкурой, тем лучше, ведь я тебе лассо никогда не верну: кто я такой, чтобы идти против воли Провидения – это оно вырвало его у меня из рук?
На это Барбудо отвечал с яростью:
– Тогда мне его вернет этот ничтожный заморыш-иностранец, который сюда явился, чтобы поучиться у людей есть мясо, и разыгрывает из себя ровню