Однако, взобравшись на гребень величественного одинокого холма, я не стал в восторге любоваться открывшейся предо мною чудесной панорамой, и свежий ветер, веющий с просторов горячо любимой мною Атлантики, не добавил мне ожидаемой бодрости. Глаза мои были опущены долу, а ноги я еле волочил, будто страшно чем-то утомленный. На самом деле уставать мне было не от чего, просто мне вспомнилось, как в последний раз, стоя на этой же вершине, я произнес много глупостей, много пустых, продиктованных самомнением слов по поводу народа, ни о характере, ни об истории которого я тогда не имел никакого понятия. Я вспомнил также, и мне стало еще горше от этого воспоминания, что мое посещение этой страны послужило причиной жестоких и, может статься, неизбывных страданий для одного благородного сердца.
Как часто, говорил я сам себе, уже доводилось мне раскаиваться в тех безжалостных, презрительных словах, что были сказаны мною Долорес во время нашего последнего разговора, и вот теперь снова «пришлось мне ягоды сбирать, а сок их едок, вкус их горек», и ягоды эти – плоды раскаяния и искупления, и повержено ныне во прах островное мое высокомерие, а от тех прежних опрометчивых, несправедливых слов я со стыдом отрекаюсь.
Конечно, не одним британцам свойственно относиться к людям других национальностей с определенной долей презрительного неуважения, но у нас, возможно, это чувство сильнее, чем у прочих, а кроме того, мы более несдержанны в его выражении. Наконец-то я смог освободиться от этого заблуждения, безвредного и, может статься, даже похвального у тех, кто остается у себя дома, а кроме того, вполне естественного, поскольку оно – лишь одно из проявлений присущего нам и не поддающегося доводам рассудка недоверия и неприязни ко всему, от нас далекому и нам чуждому. Наконец-то я смог выйти из-под гнетущего обаяния этого старого английского спектакля, вечно разыгрываемого в обрамлении дубов и под звуки рога, я похоронил навеки все эти декорации вот в этой горе, которая полстолетия и более смотрела, как у ее подножия молодой и немногочисленный народ сражается с иностранными захватчиками и внутренними врагами, и на вершине которой несколько месяцев тому назад я пел осанну британской цивилизации, горько жалуясь на то, что она была посажена в здешнюю почву и обильно орошена кровью лишь для того, чтобы затем быть снова вырванной с корнем и выброшенной в море. После моих скитаний по стране, во время которых лишь остатки этих освященных веками предрассудков, укоренившихся во мне, хотя чем далее, тем все более блекнущих и хиреющих, мешали мне достичь полнейшего взаимопонимания с теми из местных уроженцев, с кем случалось мне близко сойтись; я уже не мог сказать, что держусь тех же мнений, что и прежде. Я не верю, что, будь эта страна завоевана и повторно колонизирована Англией и будь все кривое в этой стране выправлено в полном соответствии с нашими понятиями и лекалами, общение с ее народом оставило бы в моей душе впечатление такой же чарующей самобытности, сродни аромату дикого цветка, как сейчас. И если этот несравненный аромат несовместим с материальным процветанием, которое будет достигнуто благодаря англосаксонской энергии, то да будет мне позволено высказать скромное пожелание – пусть эта страна никогда не узнает такого процветания, бог с ним. Я, к примеру, вовсе не хочу, чтоб меня убили, кто же этого хочет? Но если для обеспечения личной безопасности нужно будет смириться, в качестве предварительного условия, с исчезновением страусов и оленей с лица земли, если фламинго и лебеди-черношейки на здешних голубых озерах подвергнутся уничтожению, если романтическое бренчанье пастушьей гитары будет доноситься разве что с того света, из Гадеса, то бог с ней, с безопасностью, пусть я лучше буду готов в любой момент защитить свою жизнь от внезапного нападения убийцы.
Не хлебом единым мы живы, и не британская оккупация даст сердцу все, чего оно взыскует. Благословения могут даже обернуться проклятиями, когда возложенное на нас чудовищное бремя власти изгонит из нашей среды робких духов Красоты и Поэзии. Разве не одним лишь призывом к живущему в душе нашей поэтическому чувству эта страна заставила меня полюбить ее всем сердцем? Это республика в полном смысле слова: чувство свободы, испытываемое здесь путешественником из Старого Света, невозможно описать, так оно свежо и ново. Даже до`ма, живя в наших ультрацивилизованных условиях, мы время от времени убегаем назад, к природе, и тогда, дыша свежим горным воздухом, глядя на пустынные просторы океана или суши, мы осознаем, как много природа по-прежнему значит для нас. Но испытываешь нечто большее, чем эти чисто физические ощущения, когда впервые попадаешь в общество себе подобных, в котором все люди абсолютно свободны и равны, как здесь. Тут, кажется мне, я слышу, как чей-то благоразумный голос восклицает: «Нет, нет, постойте-ка! Ваша Пурпурная Земля только называется республикой; ее конституция – просто клочок не предназначенной к применению бумаги; ее правительство – олигархия, чья власть ограничена лишь покушениями террористов и революциями». Да, так и есть; но клубок жадных до власти правителей, насмерть грызущихся друг с другом, не властен обратить народ в ничтожество. Неписаная конституция, посильнее писаной, запечатлена там в сердце каждого человека; она-то, несмотря ни на что, и делает его республиканцем, делает его свободным той свободой, которой трудно подыскать сравнение на всем земном шаре. Даже бедуин не так свободен, ибо он испытывает почти суеверное благоговение по отношению к особе своего шейха и безоговорочно ему подчиняется. Здесь же владелец тянущихся на многие лиги земель и неисчислимых стад скота садится побеседовать с нанятым им пастухом, бедным, босоногим парнем, в его закоптелом ранчо, и никакие классовые или кастовые различия не разделяют их, никакое сознание их совершенно разного общественного положения не охлаждает теплой струи взаимной симпатии,