Вышел я на берег озера. Ночь была темная. Смотрю – какой-то пень торчит. Вдруг этот пень заговорил голосом Анисимова:
– А, Аника-воин! Садись.
Я сел и заметил, что он выпимши.
– Совестливый, значит? Пожалел нас и получил первую затрещину за это. – Анисимов засмеялся, вынул флягу, отвинтил колпак, налил его и протянул мне. – Пей, я тоже тебя жалею.
Я отказался. Он выпил и подмигнул мне.
– Еще получишь по загривку, не горюй раньше времени.
– Не смеяться надо, а порядок наводить, – ответил я в сердцах.
– Ишь ты! – отозвался он насмешливо. – А чем здесь плохо? Зарабатываем тыщи по две на нос. План выполняем… Почет, брат, и уважение… Пей, гуляй… Чего тебе не хватает?
– У вас же, – говорю, – семья, поди, есть…
Анисимов долго молчал и вдруг заговорил совсем иным тоном, серьезно:
– Некому порядок-то наводить: хозяина нет… До министерства отсюда как до луны, не долетишь. – Он откинулся на траву и потянулся – Эхма, я вот отбарабаню этот год – и прощай, золотая тайга. И ты удерешь года через два, если не раньше. А Ефименко будет жить.
– Да почему же так получается? – с досадой спросил я его.
– Да потому, что мы рабочие с тобой, – ответил он. – Не можем мы скакать по тайге, как зайцы. Уж лес разрабатывать, так по всем правилам, да на одном месте. А мы что? Тут попилим, там нашвыряем – и бежать дальше. Мусорим только, лес портим… И поселок нам нужен, а не такая вот временная дыра… Ведь я бы тоже мог себе такую же избу построить, как Ефименко. А на кой черт она мне? Если участок года через два-три перенесут отсюда. Кто здесь останется? Ефименко да его друзья. Они станут либо охотниками, либо кородерами. И что им лесная промышленность! Они въехали на ее спине в лесное царство. Землицы отхватили, скот поразвели. Приспособились. А мы, брат, не умеем приспосабливаться. Бежим отсюда, или, как говорят в канцелярии, течем. А ведь им, чертям, деньги ежегодно отпускают, чтобы строить для нас и дома, и все такое прочее. Но им некогда, х-хе! – план выполняют. А мы течем…
– Что же делать? – спрашиваю.
– Переводись-ка, – говорит, – милок, в другой леспромхоз, поближе к железной дороге. Там по-человечески все устроено. Там и с женой можно жить. А тут, в бездорожье, чего ты хочешь? Почта и та раз в неделю ходит…
«Ну нет, – думаю, – это не выход».
16
После этого вечера мы близко сошлись с Анисимовым, но встречались либо на складской площадке, либо возле озера. В барак я перестал ходить, чтобы не давать повод к сплетням. Мне жалко было Варю. Очень она переживала. Однажды, помню, иду я по берегу и вижу такую картину: Варя взяла на плечо коромысло с ведрами и никак не может подняться по крутой тропинке – дождь прошел, и земля была влажной, скользкой. Я быстро подошел к ней, снял ведра и вынес их на откос. Варя поблагодарила меня, а у самой слезы на глазах.
– Что вы, – говорю, – Варя, разве так можно? Ведь вы не виноваты!
Она только губу прикусила и пошла быстро-быстро к бараку.
Прошел еще месяц.
– И представляете, что сделал со мной Редькин? – спросил мой рассказчик.
– В калошу посадил! – с досадой воскликнул я.
– Конечно, – подтвердил Силаев. – И ведь на чем провалил меня, на тонкомере! Тонкомером в лесном деле называются тонкие деревья. Трелевать и раскряжевывать их очень невыгодно: хлыстов получается много, а объем маленький, и отходы большие. Редькин с Ефименко и подобрали такую деляну, где было очень много тонкомеру, и пошли валить его сплошняком. Я-то не сообразил по неопытности, чем это грозит для меня, и спохватился лишь в конце месяца. Что ж получилось? По количеству поваленного леса план выполнили, но по товарной продукции крепко завалили. Понимаете, какая хитрая штука этот тонкомер? Вроде бы и настоящий лес, и кубатуру замеряешь на деляне – подходящая. А в дело пустишь – и половины нет. Отходы! Пшик…
Ну и получился, конечно, скандал. Поднялись и Редькин, и Ефименко, и даже директора вызвали. Как же – план завалил Силаев! И приехал директор. Вызвали меня в контору. И руки не подал сам-то. «Садись», – говорит. Я сел, а он вокруг меня по конторе забегал. Невысокий, кругленький, так катышем и катается. И куда все его благодушие делось? Руки за спину заложил, молчит… И я молчу. Бегал он, бегал и наконец разразился.
– Что ж ты, – говорит, – со мною наделал? План завалил, лучшую бригаду лесорубов разогнал. Манипулятор ты, а не новатор! И на чем, на чем сыграть решил! Лес не так рубим!.. Не по правилам! Портим! Думаешь – ты один такой заботливый? Заметил… А мы все тут слепые? Демагог ты!
Здесь я не выдержал и говорю:
– Сами вы демагог.
Ух, он аж подпрыгнул как ошпаренный.
– Хорошо, – говорит, – подобные художества тебе даром не пройдут. Запомни, у тебя договор на два года с леспромхозом. А я тебя не отпущу никуда. Мастером не захотел работать – грузчиком будешь!
Я встал и ушел. Иду и думаю: говорить Наташе или нет? Поймет ли она меня? И как она встретит этот новый удар? Но ведь это не скроешь. Да и душу отвести надо. Скажу!
И вот прихожу домой. Наташа показалась мне какой-то натянутой и рассеянной. Стала собирать мне ужин и вместо скатерти платок на стол накрыла. Платок лежал в детской кровати, подняла она его – а под ним письмо. Смотрю я и глазам не верю: письмо адресовано ей от Чеснокова. Я подошел к Наташе, тронул ее за плечо и говорю:
– Сними платок со стола и положи на старое место.
– Ох ты боже мой, совсем из ума выживаю! – сказала она и так суетливо свернула платок и понесла к кроватке.
А я смотрю на нее – что будет? Вот она подошла, заглянула в кроватку, увидела письмо и застыла. А потом тихонько стала раскладывать платок, не оборачиваясь; я только видел, как загорелись у нее щека и ухо. И я ей, понимаете, ничего не сказал. Я ушел в барак к Анисимову и в первый раз в жизни напился до беспамятства.
В бараке тогда никого не было, все ушли в кино. Директор на своем катере привез картину.