Схоронили мы его хорошо – никто не плакал.
– То есть как не плакал? – удивился я. – Разве не было жалко?
– Жалко не жалко, а такой закон наши люди имеют, – отвечал невозмутимо удэгеец. – Если кого убьют, нельзя плакать: плакать – значит перед врагом унижаться, мертвого оскорблять.
Видимо, мое удивление было настолько выразительно, что Даян, мельком взглянув на меня, снисходительно улыбнулся.
– Так и женился я на невестке, – продолжал он монотонным голосом. – Семнадцать лет мне было. Всякий человек в это время девушку любит. И я любил одну девушку из стойбища Кялундзига. Имя у нее такое – Тотнядыга. Плакала она сильно, и мне потом тяжело было. Вырежу я себе кингуласти, уйду на Бурлит и наигрываю, а сам ее вспоминаю. У нас есть мелодия такая – «Жалобы девушки» называется. Я хорошо тогда ее играл.
– А из чего делают кингуласти? – спросил я Даяна.
– Трава такая есть. Я сейчас покажу вам.
Он отошел в сторону, сорвал высохшую пустотелую коричневую соссюрею, срезал наискосок со стороны раструба, обрезал бурую метелку, и получилась длинная дудочка. Даян стал втягивать воздух через тонкий конец. Сначала будто заскрипело что-то, потом тоненько взвизгнуло, и в морозном воздухе полилась тихая жалобная мелодия. В ее переливах слышалось то завывание ветра, то плеск ручейка, то свист какой-то знакомой птицы – все это вызывало тягостное ощущение, как будто бы оттого, что утрачено что-то очень близкое и дорогое. И вдруг в эту мелодию вплелось глухое улюлюканье, идущее из тайги.
– Стой! – остановил я Даяна.
Он прервал свою мелодию.
«Улю-лю-лю-лю!» – доносился с минуту из тайги невнятный призыв.
– Что это?
– Это ястребиная сова, она и днем охотится. Очень любит нашу музыку, – ответил Даян.
Странная перекличка удэгейской трубочки и таежной совы длилась несколько минут.
– Как же вы жили? – спросил я Геонка.
– Жена тоже мучилась, будто виноватой была. Ходила она сгорбленной, хмурой, все говорила – помру скоро. И правда, как все равно чуяла смерть. Напорола весной ногу о сук и умерла от заражения крови. Оставила мне сына.
– А где же Тотнядыга?
– На Хору живет. За нее двадцать пять соболей заплатили. Семья у нее большая. Муж – хороший охотник.
– Значит, она счастлива?
– А как же, довольна. Живут хорошо, муж не пьет.
– Ну а любовь?
– Какой любовь? – переспросил недовольно удэгеец. – Любовь – когда молодые бывают, а старым зачем любовь? Старым семья нужна.
Разговор на этом прервался. Даян курил и сердито погонял лошадь, а я думал о том, как он твердо и просто ответил на такой вопрос, о котором написано много романов и драм, объясняющих, но часто не разрешающих его.
Мы выехали на лесную поляну. В прогалине между деревьями показалось тусклое солнце; в его свете все так же медленно падала изморозь, покрывшая наши одежды толстым слоем снега. На широкой поляне стояли вразброс невысокие сизые столбы дыма.
– Вот и Тахалон. – Даян показал на небольшие деревянные дома, полузакрытые бурым кустарником.
С высокого крыльца сельсовета спрыгнул юноша и, застегивая на ходу полушубок, вприпрыжку побежал нам навстречу. Даян Евсеевич натянул вожжи, сразу как-то преобразился, губы его слегка вздрогнули, расплылись в широкой улыбке, под припухшими веками радостно заблестели глаза.
– Здравствуйте, папа! – воскликнул высокий, лет восемнадцати паренек и протянул отцу руку. – Я вышел на целые сутки раньше ребят, – заявил он с мальчишеской гордостью.
– А где Валя? – спросил отец.
– Она осталась в институте. Куда девчонкам по тайге таскаться в такую стужу, – отвечал сын, и в его голосе послышалось пренебрежение.
– Поедемте с нами к тете Кате, – обратился ко мне Даян. – Это родственница наша. Она недалеко отсюда живет. Отдохнем с дороги.
Мне не хотелось больше стеснять их своим присутствием. Я поблагодарил Даяна, выпрыгнул из саней и долго провожал глазами знакомую подводу.
1954
Симпатические письма
Дело было в Тиханове. Я жил у двоюродного брата Семена Семеновича Бородина. Однажды хозяйка, вернувшись с полдневной дойки, сказала мне:
– Тебя спрашивала Даша Хожалка, которая с Выселок.
– Она жива еще!
Я вспомнил темнолицую худую женщину неопределенного возраста с негнущейся ногой. Всю жизнь она работала в больнице нянькой, или, по-старому, хожалкой, за что и получила свое прозвище, по которому ее знали все в округе от малого до старого.
Помню, как в детстве мы, ребятишки, завидев ее, табуном бежали за ней и кричали вослед всякие обидные прозвища, как это делали все шалуны в деревне при виде убогого: «Солдат с бородой, с деревянною ногой». Не то еще: «Баба-яга – костяная нога!»
Ходила она быстро, решительно выбрасывая вперед, как кочергу, свою негнущуюся ногу, и не обращала на нас никакого внимания. И мы скоро отставали.
– Зачем я ей понадобился? – спросил я Настю.
– Ей подбрасывают эти самые… симпатические письма.
– Чего, чего? – удивился я. – Ты знаешь, что такое симпатические письма?
– Которые со всякими оскорблениями и угрозами.
– Запомни, голова – два уха: симпатические письма пишутся невидимыми чернилами, и чтобы их прочесть, надо либо погреть на огне, либо в раствор опустить.
– А я что говорю! Которые против закона шпионы пишут.
– Какие тут шпионы? Окстись, милая.
– Шпионы – это я к примеру сказала. А здесь свои орудуют, да еще родственники.
– Чем они пишут, молоком?
– Каким молоком? Чернилами.
– Симпатическими?
– Ну чего ты привязался? Дарью, говорю, обижают.
– Кто ее обижает?
– Сноха с подружкой. Они обе в больнице работают прачками. Вот и развлекаются: письма эти самые сочиняют и подбрасывают Дарье под порог. А то и по почте шлют.
– Она бы властям пожаловалась.
– Жаловалась! И письма эти в суд отнесла, и заявление писала. Но судья отказалась разбирать ее дело. Говорит, передам в товарищеский суд. А Дарья в слезы. Какой у нас товарищеский суд? Там тюх да матюх, да колупай с братом. На смех подымут. Она руки на себя наложит. Ей-богу, правду говорю. Сходил бы к судье. Поговорить надо. Не погибать же человеку.
И я пошел к судье.
Антонина Ивановна, так звали судью, встретила меня в своем кабинете; это была худенькая женщина средних лет, одетая в серенький пиджачок, какие носят домохозяйки, когда собираются сходить в магазин или на рынок. На столе перед ней лежала