Ивáнова бегство (тропою одичавших зубров) - Михаил Владимирович Хлебников. Страница 132


О книге
получила пятьдесят долларов. Операцию можно повторить, хотя сто долларов, конечно, лучше. Показательно: рассуждения об «Ульмской ночи» куда- то исчезают. Отмечу, приведенные слова являются, скорее всего, «отходами» от производства текста, который читатель мог бы обнаружить в очередной книге также хорошо нам знакомого Александра Павловича Бурова. В 1952 году выходит его очередной сборник «Русь бессмертная: повести и рассказы». Писатель любил украшать свои творения хвалебными отзывами. Писали их авторы разной степени именитости. На этот раз Иванов появился в компании Перикла Ставрова и Валентина Сперанского – литераторов второго ряда русского Парижа. Нужно отдать должное Георгию Владимировичу: он сумел совместить несомненную похвалу с тем, что составляло реальную основу писательства Александра Павловича:

«Буров – русский писатель не только оттого, что он родился в России и пишет по-русски, а оттого, что для него, как для большинства русских писателей прошлого, его творчество – служение, почти миссионерский подвиг. “Господи, почему именно меня избрал Ты певцом печали зарубежной?” – спрашивает он, не сомневаясь в своей избранности, готовый на все жертвы, которые она потребует от него. “Мало любви к человеку”, – вздыхает он, помня, что слова Данте: “любовь движет Землю и другие звезды”».

И в финале «апологии» льстец находит важные и точные слова:

«Буров как раз обладает обоими видами искренности – и настоящей, и той поспешной, противоречивой, не успевшей выкристаллизоваться. “Любовь к родине и человеку” – правильно определяет он содержание своего творчества. Он предельно, иногда даже во вред себе, искренен. Усумниться в том, что слова его идут прямо из сердца – нельзя. А что они иногда противоречивы, иногда наивны… Осуждать легко – писать кровью трудно. Всей своей жизнью Буров показывает свою предельную искренность.

Писатель Буров – это творчество-признание и неотделимая от него любовь к России».

В одном из писем Алданову не без кокетства Иванов замечает:

«М. б., и лучше не писать в “Русской мысли”, особенно после моего недавнего фельетона о гениальном Бурове…»

Полагаю, многие задаются вопросом, почему Алданов продолжает переписку, предлагает встретиться, не единожды хлопочет по поводу помощи «клеветнику»? Следует ли это из механического человеколюбия писателя, или перед нами пример патологического честолюбия, когда тщеславие и жажда похвалы заставляют закрывать глаза на явное двуличие, вымученность и оскорбительную чрезмерность «высоких объективных оценок»? Второе мы сразу вычеркиваем, так как Алданов по складу своего характера не подходит на роль человека, нуждающегося в постоянных знаках признания со стороны окружающих. Его отличала подчеркнутая трезвость в отношении к миру и самому себе. Что касается первого объяснения, то Алданов не замечен в склонности к тотальному благодеянию. Были вещи, которые он не принимал, не вступая в какие-либо дискуссии. Из интервью писателя «Голосу Америки» от 7 ноября 1956 года:

«Я не очень люблю политику, еще меньше люблю политические термины, но глупое, случайно создавшееся в мозгу Муссолини слово “фашизм” кратко обозначает то, что я ненавижу. Каким бы другим словом это ни называлось и под каким бы соусом ни подавалось. Желаю человеку человеческой жизни».

В том же разговоре, рассуждая о советской литературе, Алданов делает важную оговорку, имеющую прямое отношение к Иванову:

«Шолохов, например, талантливый романист, и его “Тихий Дон”, особенно первый том, – хорошая книга. Но, признаюсь, мне было неловко читать его речь на XX съезде коммунистической партии. Он закончил ее пышной тирадой о “родной партии с ее могучим светлым разумом и материнскими руками…” Особенно хороши эти “материнские руки”, отправившие на тот свет миллионы людей, в том числе три четверти большевистских вождей. Может быть, ему самому неловко было это выкрикивать. Но тем хуже, если он сказал искренно».

Без сомнения, Алданов прекрасно понимал цену комплиментам Иванова. Чувствовал вероятную издевку. Знал он и об устных инвективах в свой адрес со стороны Георгия Владимировича. Но еще со времени выхода «Петербургских зим» Марк Александрович знал, что из себя представляет Георгий Иванов как творец. Из рецензии Алданова в «Современных записках»:

«Если не ошибаюсь, “Петербургские зимы” – первая книга в прозе талантливого поэта. Дебют несомненно очень блестящий.

Это не беллетристика, это и не “очерки”. Жанр книги трудный и владеет им автор превосходно».

Уже тогда Алданов осознал, что в какой-то степени Иванов переигрывает его – признанного автора правильно написанных исторических романов и повестей. В рецензии содержатся указания на многочисленные фактические ошибки, не могущие перекрыть главного:

«…Независимо от случайных ошибок памяти или обмолвок, картина, данная в блестящей книге Г. В. Иванова, “исторически верна”, хотя многое в ней, наверное, неизвестно было большинству коренных петербуржцев».

В те годы писатель работал над своей «петербургской трилогией» – романами «Ключ», «Бегство», «Пещера». Слова об исторической правде появились в отзыве не просто так. О том, насколько «мемуары» Иванова повлияли на прозу Алданова, – отдельный разговор. Но вот ощущение «дрожащего воздуха времени», пойманное Ивановым, без сомнения, повлияло на исторический фон, «дальнюю линию» романов Алданова. Я бы хотел отказаться от напрашивающейся неизбежной аналогии с «Моцартом» и «Сальери». Здесь все же иные лица, несмотря на похожую расстановку фигур. Можно много спорить о достоинствах и недостатках книг Алданова. Время уже все определило. В истории, которая по масштабам куда больше «литературной жизни», Алданову удалось сохранить достоинство и понимание «высшей справедливости» по отношению к автору несостоявшейся хвалебной рецензии на свой «шедевр». Ее отсутствие сумело не испортить напечатанную ругательную рецензию. В переписке Иванов пытался каждый раз демонстративно поднырнуть, «лечь на дно». Алданов, «не замечая» этой игры в Достоевского, с таким же постоянством подчеркивал их онтологическое равенство. Из записки писателя Иванову от 5 декабря 1954 года:

«Дорогой Георгий Владимирович,

не придете ли Вы и Ирина Владимировна в пятницу 10-го в пять часов в кафе де ля Режанс на площади Комэди Франсэз? Буду рад Вас видеть».

В целом, оправдываясь за коллаборационизм, Иванов мог последовательно идти «поклонным» путем. Со временем это принесло бы свои результаты. Яркий пример того – та же Нина Берберова. Вспомним, что она и ее муж упоминались в статьях и Полонского, и Полякова-Литовцева. Сомнений в ее виновности не испытывал даже осторожный Алданов. 29 августа 1944 года он пишет Вишняку:

«О русских в Париже пока известий нет. Воображаю, как трясутся теперь Берберова, Гиппиус, Сургучев, Шмелев».

Зинаида Николаевна, как мы знаем, перестала трястись 9 сентября 1945 года. Шмелев и Сургучев попросту молчали, не желая оправдываться. В той ситуации это воспринималось как признание вины, которое, впрочем, не смягчало сердца «лучших людей русской эмиграции».

Берберова подошла к вопросу с правильной технической стороны. Она сочинила типовое циркулярное «оправдательное» по форме, но не по тону письмо и разослала его

Перейти на страницу: