Отмечу лишь один эпизод из «дневника». Он относится к августу 1943 года:
«Вчера на станции “Данфер-Рошро” натерпелась страху. Стою у шоколадного автомата и пытаюсь ковырять щелку: может быть, выпадет шоколадный “горбик” Менье. Вдруг голос: “Здравствуйте, Н. Н.”.
Георгий М. Не сразу узнала его и даже не помню, была ли когда знакома с ним. Пропустила два поезда. Он держал меня и не отпускал. Его монолог приблизительно сводился к следующему:
– Мы создали наш новый Союз писателей. Председателем – наш дорогой Илья Григорьевич (Сургучев, с которым я уже лет пятнадцать не кланяюсь). Я – секретарь. Записались в члены… (тут следуют фамилии). Ремизов обещал (это, я знаю, ложь). Когда же вы вступите? Непременно пришлите мне прошение о принятии вас в члены. У нас будут собрания, чтения, выступления… Знаете, Н. Н., лучше записаться пораньше: кто не запишется, того мы в Россию не пустим. Я вот и Бор. Констант. вчера это сказал. Поехал нарочно к нему, объяснил ему: кто не член, тому не дадут разрешения вернуться. А инициаторы поедут в первую голову. Хотим издавать газету в Минске. Вы за городом, кажется, живете? Хорошо, что вас встретил. Так что присылайте скорее прошение.
Я говорю:
– Я не за городом живу, а в деревне, очень далеко, и нет никаких средств сообщения. Я не смогу приезжать на чтения.
– Как хотите. Как хотите. Подумайте о будущем.
Подходит второй поезд.
– Кстати, – говорю я, – год тому назад, кажется, Н. В. М. обратился в какой-то ваш комитет, чтобы вы помогли спасти библиотеку Ходасевича. Вы тогда ничего не сделали, и все книги вывезли неизвестно куда.
Он:
– Мы были очень заняты. Панихидами. Служили панихиды, и не было решительно времени этим заняться.
Я не ослышалась. Подходит третий поезд, и я наконец вскакиваю в него.
“И от судеб защиты нет”, – говорю я себе.
Борис Зайцев дает мне знать, что лучше мне в город пока не ездить: меня ищет Левицкий, чтобы пригласить в “Парижский вестник”».
Книга воспоминаний Берберовой, по сути, травелог, дневник прогулок по виртуальному кладбищу русской литературы. Мемуарист не торопится, часто останавливается у надгробий. Произносится речь, но без цветов и особой лирики. Замечателен (в математическом смысле) биографический справочник, отражающий отношение автора к ее героям. Вот Берберова сообщает необходимый минимум об Алданове:
«АЛДАНОВ МАРК АЛЕКСАНДРОВИЧ (наст. фамилия Ландау; 1886–1957). Эмигрант с 1919 г. Писал о судьбе эмигрантской литературы в “Современных записках”, № 61. Ср. его подход с подходом В. Ходасевича: см. “Литература в изгнании”, “Подвиг” и “Кровавая пища” в “Литературных статьях и воспоминаниях” (Изд<ательство> имени Чехова, Нью-Йорк)».
О Бунине:
«БУНИН ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ (1870–1953). Эмигрант с 1920 г. Получил Нобелевскую премию в 1933 г. В Советском Союзе со времени “оттепели” считается “критическим реалистом”. После моей французской книги о Блоке он сочинил на меня эпиграмму: “В “Русской мысли” слышен стервы вой – / Это критика Берберовой”. Его проза – безупречна, несмотря на ее “старомодность”; его поэзия имеет много общего с циклом Я. Полонского “Сазандар” (о Грузии), где оба поэта пользуются одними и теми же приемами, ритмами и даже одним и тем же словарем. “Сазандар” был написан в 1846–1851 гг. и до сих пор никогда, насколько мне известно, не был оценен по достоинству».
Не обошла она и хорошо знакомую ей «братскую могилу». Здесь Нина Николаевна по-хозяйски проверяла прочность ограды, утрамбовывала землю. Особенно неприятным постояльцам протирали и обновляли таблички с именами и кратким списком грехов и преступлений. Вот Илья Сургучев:
«СУРГУЧЕВ ИЛЬЯ ДМИТРИЕВИЧ (1881–1956). Отчасти связан с группой “реалистов” времен “Знания”. Писатель, драматург, автор “Осенних скрипок”, поставленных в МХТ. Это на всю жизнь дало ему большую уверенность в себе. В Париже перед войной – реакционный и аррогантный; во время войны – симпатизировал Гитлеру и чувствовал себя при немецкой оккупации как рыба в воде. Умер после войны – вполне незаметно, и теперь прочно уложен в мусорный ящик истории».
Следует сказать, что Сургучев по-человечески достойно встретил испытания и горести, свалившиеся на него. Он не пытался сбежать из освобожденного Парижа, терпеливо ожидая своей участи. Руки правосудия дотянулись до коллаборанта в мае 1945 года. Совершенно буднично и как-то почти по-домашнему его вызвали повесткой в полицейское управление. Сургучев явился и сел в коридоре, дожидаясь вызова на допрос:
«Сидели тут же какие-то старички в чистеньких костюмчиках: пиши с них иконы, да и только. Старички тоже были беспокойные и иногда пристально задумывались, соображая, очевидно, и приводя в порядок план защиты: потом я узнал, что были торговцы кокаином и гашишом. Был среди них вестник иного мира – китаец с какими-то странно-плоскими масляными волосами: очевидно для Европы срезал косу. Сновали чиновники с бумагами в руках и равнодушно поглядывали на эту людскую пыль…»
Пришла очередь, и Сургучева пригласили на допрос:
«Я поднялся с отчетливым чувством школьника, вызванного к экзаменационному столу. Привели к какому-то господину, сидевшему за столом. Господин коротко и неодобрительно взглянул на меня и пригласил сесть. Перед ним лежало досье.
– Вы работали в такой-то газете?
– Работал.
– Вы писали эту фразу? – и господин прочитал какую- то французскую фразу, в которой, несмотря на корявый перевод, я узнал себя.
– Писал.
– А вот это вы писали?
– Писал.
– А это?
– И это писал.
И господин как-то внутренне просветлел: он, очевидно, рассчитывал на отрицания, на отпирательства, а тут все потекло, как по маслу. Я почувствовал, что человек проникается ко мне симпатией. И вдруг он улыбнулся и совсем иначе посмотрел на меня, и мы, кажется, впервые увидели друг друга».
Увы, Сургучев не воспользовался опытом симпатичных старичков – торговцев наркотиками – и не стал озвучивать план защиты по причине отсутствия его. Симпатичный следователь вышел, а писатель успел прочитать донос, ставший причиной допроса. Его написал некий доктор, объявления которого часто публиковались в «Парижском вестнике». Вернувшийся следователь сообщает Сургучеву, что собирается арестовать его. Начинается торг. Сильной стороной защиты выступил тот факт, что дома писателя ожидает десяток кошек. Представитель закона готов дать Сургучеву несколько часов, чтобы тот привел свои дела в порядок.
Сургучев возвращается домой, договаривается со старухой-соседкой, что та будет заботиться о животных:
«Оставляю ей деньги, ключ, потом опять слетаю вниз, покупаю у верного человека три пакета американских папирос, затягиваю “Плыви, моя гондола”