Ивáнова бегство (тропою одичавших зубров) - Михаил Владимирович Хлебников. Страница 35


О книге
газеты боролись за аудиторию всеми возможными способами. Представить себе, что в подчеркнуто интеллигентной «Речи» в дореволюционной России появятся романы «Черная ряса», «Тройка треф» или «Остров дьявола», невозможно. Постоянный критик «Речи» Корней Чуковский устно и печатно глумился над бульварными книжками о похождении Ната Пинкертона, называя их чтением для мещан. «Возрождению» в этом отношении было легче. На страницах газеты Гукасова за всю историю ее существования увидели свет около сотни переводных романов. Иногда среди прочно забытых творцов макулатурной литературы взгляд выхватывает знакомое имя. Так, на переломе 1932–1933 годов газета опубликовала «Мальтийского сокола» Хэммета. Также в начале тридцатых читателя побаловали несколькими вещами Сомерсета Моэма.

В момент прихода Ходасевича «Возрождение» печатало «Короля Бонгинды» уже упомянутого Уоллеса. За ним в мае 1927 года последовал «Таинственный д-р Фу Манчу» Сакса Ромера о зловещем китайском ученом, ожидаемо стремящемся к мировому господству. Газеты зорко следили друг за другом, стремясь перехватить сыгравшее у публики имя. Весной 1926 года «Последние новости» напечатали роман «Деревянная Нога» английского писателя Валентайна Уильямса. Весной-летом 1928-го последовало продолжение с неизбежным заголовком «Возвращение Деревянной Ноги». Романы рассказывали о борьбе английской разведки с главарем секретной службы кайзеровской Германии Адольфом Грундтом. Конкуренты не дремали. «Возрождение» в мае следующего года публикует приквел серии. Роман Уильямса «Крадущийся зверь» переназвали «Гад ползучий», поместив тем самым антагониста на более низкую ступень эволюционного развития.

Следует признать: русские эмигранты были морально и художественно готовы к появлению «Братства Русской Правды».

Глава 5

Петроградские романы в письмах и мемуарах

Статьи самого Ходасевича в «Возрождении» по соседству с названными шедеврами выполняли функцию интеллектуального довеска, чего Гулливер не мог не понимать. Не будем забывать и об изначальной «географической» отдельности Ходасевича. Будучи москвичом, он не вписывался в круг литераторов, связанных с Петербургом, – лично и символически. Слова в письме Ирецкого о том, что Иванов и Адамович в эмиграции «напирали на свою дружбу с Гумилевым», отражают и тот факт, что Владиславу Фелициановичу «напирать» сильно было не на что. Московское прошлое давало не так много. Собственно, «Некрополь» – книга мемуаров – бедна не только объемом, но и лицами. Да, там есть Горький, Есенин, Гумилев, Блок, но все это относится к эпизодам, общению «на бегу»:

«Мы с Гумилевым в один год родились, в один год начали печататься, но не встречались долго: я мало бывал в Петербурге, а он в Москве, кажется, и совсем не бывал. Мы познакомились осенью 1918 г. в Петербурге, на заседании коллегии “Всемирной литературы”. Важность, с которою Гумилев “заседал”, тотчас мне напомнила Брюсова».

О Брюсове мемуарист рассказать кое-что может. Или о несчастной Нине Петровской, или своем друге Самуиле Викторовиче Киссине, которого «знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов». Но во всем этом есть неизбежный привкус провинциальности и обреченной вторичности. Пытался Ходасевич играть словами, ставя рядом нужные ассоциации в сознании читателя. Например:

«Надежда Павлович, общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила».

Как ни относиться к Иванову или Адамовичу, но они действительно хорошо знали погибшего Гумилева. В случае Иванова безо всяких натяжек следует говорить о его дружбе с поэтом. Однако в выстроенном Ходасевичем ряду русской поэзии позиция Гумилева отнюдь не первая. Он честно не видел в нем какой-то значимой величины, продолжая мерить его привычным для себя московским аршином:

«Сейчас, когда все в мире очень сурово и очень серьезно, поэзия Гумилева, так же как брюсовская поэзия, звучит глубочайшим пережитком, каким-то голосом из того мира, в котором еще можно было беспечно играть в трагедию. Голос этот для нас уже чужд, у нас осталось к нему историческое любопытство, но нужды в нем мы уже не испытываем».

Такое снисходительное отношение к Гумилеву имело и личный подтекст. Дело в том, что за Берберовой перед самой своей гибелью активно ухаживал Гумилев. В мемуарах Нина Николаевна рассказывает об этом вроде бы по-житейски подробно, но в то же время ощутимо концептуально. Николай Степанович выглядит глуповатым высокомерным человеком, страдающим от собственной неуверенности. Он дубовато и напористо «обрабатывает» Нину, пытается произвести на нее впечатление, старательно изображает большого поэта. Поначалу угощает Берберову чаем и пирожными на вечере поэзии. На следующий день градус воздействия повышается, Гумилев включает поэтическое обольщение с сохранением пирожных в качестве непременного атрибута ухаживания:

«И тогда он вдруг мне сказал, в этой польской кофейне, где мы поедали пирожные, что он завел черную клеенчатую тетрадь, где будет писать мне стихи. И одно он написал вчера, но сейчас его не прочтет, а прочтет завтра. Там есть и про белое платье, в котором я была вчера (оно было сшито из старой занавески)».

Если в романе Флобера герои открывают таинственную связь мостов с историей Франции, то в романах Гумилева (в интерпретации мемуариста) роль мостов выполняют кондитерские изделия:

«Когда я собралась уходить, он вышел со мной. Он говорил, что ему нынче тяжело быть одному, что мы опять пойдем есть пирожные в низок. И мы пошли, и вся его грусть в тот вечер, не знаю, каким путем, перешла в меня. Он долго не отпускал меня, наконец мы вышли и через Сенатскую площадь пришли к памятнику Петру Первому, где долго сидели, пока не стало темно. И он пошел провожать меня через весь город. Я не знала, на что решиться: дать всему этому растаять постепенно, раствориться самому, молчать и отдалиться в ближайшие дни или же сказать ему, чтобы он придумал для наших отношений другой тон и другие темы. Я никогда, кажется, не была в таком трудном положении: до сих пор всегда между мной и другим человеком было понимание, что нужно и что не нужно, что можно и что нельзя. Здесь была глухая стена: самоуверенности, менторства, ложного величия и абсолютного отсутствия чуткости».

Перед нами очевидный хроновыверт, несмотря на всю психологическую «обвеску» эпизода. Изображается не двадцатилетняя девушка с ее естественными реакциями, а «хорошо знающая жизнь», «женщина с усталыми глазами и сердцем» тридцати с чем-то лет. Если читателю мало сладкого, добавлю:

«Под вечер, проголодавшись, мы пошли в польскую кофейню у Полицейского моста, в том доме на Невском, где когда-то был магазин Треймана. Надо было сойти несколько ступеней, кофейня была в подвале. Там мы пили кофе и ели пирожные и долго молчали».

Такой избыток сахара рождает подозрения. Они возрастают, когда Берберова вспоминает еще одну деталь, ссылаясь на Георгия Иванова:

«“Покойник был скупенок, – говорил мне впоследствии Г. Иванов, – когда я увидел, что

Перейти на страницу: