Ивáнова бегство (тропою одичавших зубров) - Михаил Владимирович Хлебников. Страница 36


О книге
он угощает вас пирожными, я подумал, что дело нечисто”».

Отмечу попутно деталь касательно некоторых вещей в воспоминаниях Берберовой, которые понятны далеко не всем читателям. В мемуарах «Курсив мой» Георгий Владимирович часто фигурирует как «Г. Иванов» или «Г. В. Иванов». Поэт очень не любил, когда его так называли. Читаем в его письме к Владимиру Маркову от 18 апреля 1956 года:

«Ох, не величайте меня впредь Г. Ивановым! Все- таки я “Георгий Иванов”, а не гражданин или господин Иванов. Все постоянно это делают, и всегда мне неприятно. Впрочем, конечно, это ерунда».

Заканчивается письмо еще одним напоминанием о сказанном, из которого видно, что «ерунда» вовсе не является таковой:

«Ваш очень дружески Георгий Иванов (а не Г. Иванов, Да.)»

Безусловно, Нина Николаевна знала об этой особенности Георгия Владимировича. Не без удовольствия она воспроизводит «неприятное».

Но вернемся к тем дням, когда о написании мемуаров еще никто не думал, а Николай Степанович поднимал уровень доходов петроградских кондитеров, внося свой посильный вклад в становление НЭПа. Как бы «молодую Берберову» раздражает, когда поэт после занятий в «Звучащей раковине» устраивает жмурки со своими студийцами. Ей кажется это натянутым и фальшивым:

«Прислонясь к одной из колонн, он положил мне руку на голову и провел ею по моему лицу, по моим плечам.

– Нет, – сказал он, когда я отступила, – вы ужасно благоразумная, взрослая, серьезная и скучная. А я вот остался таким, каким был в двенадцать лет. Я – гимназист третьего класса. А вы со мной играть не хотите.

Это прозвучало деланно. Я ответила, что я и в детстве-то не очень любила играть и теперь страшно рада, что мне уже не двенадцать лет».

Если отталкиваться от слов Берберовой, то приходится признать, что ей вообще нечего было делать в кругу петроградских поэтов. Слишком жесткое и суровое время требовало какого-то выхода, разрядки, потому и признанные мэтры не стеснялись гимназических выходок. Ада Оношкович-Яцына в дневнике рассказывает о публичной лекции в Доме искусств Владимира Пяста 17 февраля 1921 года. Пяст назвал свое выступление «Новые побеги», посвятив его молодым поэтам. Он хвалил Нельдихена, Оцупа, Одоевцеву. Многие слушатели остались недовольны услышанным:

«Выступил некий Чекин из публики. И очень остроумно и зло ругал все те “молодые побеги” в лице Оцупа, Ауслендера-Нельдихена, Одоевцевой и др., которым Пяст только что пел дифирамбы.

Особенно он взъелся на Ауслендера, который сидел тут же в публике, сделав себе мантию из шубы и картинно уронив на руку подстриженную в скобку голову.

– Современная поэзия напоминает “Жалобную книгу” Чехова. Чего в ней только нет, а кончается она так: “Хоть ты и Иванов 7-й, а дурак”. А здесь хочется сказать: “Хоть ты Ауслендер 2-й, но… не поэт”.

Остановка была более чем многозначительна, а смысл более чем прозрачен. Но Ауслендер сидел счастливый, что о нем столько говорят, и сразу не понял, в чем дело.

Свистнул Георгий Иванов, кто-то крикнул “Долой!”. Тогда он вскочил и, длинный, стройный, метнулся через зал на эстраду.

– Я вас лишаю слова, – завопил он оттуда, ударяя кулаком по столу, – и соглашаюсь быть председателем.

Поднялся невообразимый шум. Мандельштам разгоряченно кричал:

– Как член Дома Искусств я не позволю оскорблять поэта в его стенах.

Г. Иванов барабанил по сиденью стула. Из публики кричали, что не хотят Нельдихена председателем. Одним словом, становилось весело. Наконец кое-как воцарилась тишина, и Мандельштам (он же Златозуб) занял председательское место, сохранив полное душевное равновесие. И на горизонте появился Г. Иванов. Он говорил весьма нескладно, а когда сделал вывод, что все, сказанное Пястом, нелепо, из публики закричали, что это тоже оскорбление.

Мандельштам выскочил, как чертик из коробочки.

– Г. Иванов говорит не о Пясте, а о его суждениях, а вы, несмотря на свой почтенный возраст (адресат – некто из публики немолодых лет), рассуждаете как гимназист.

Публика стала требовать председателя не из числа поэтов, и низверженный Златозуб слетел с эстрады».

Как видите, сам Георгий Иванов свистом и барабанным боем поддерживал высокий накал страстей, не давая дискуссии свернуть на опасный путь академизма и ложной благопристойности.

Замечательно, что Ходасевич, вспоминая о знакомстве с Ниной в очерке «Диск», любовно воспроизводит именно игровую обстановку первой встречи с будущей спутницей жизни:

«После лекций молодежь устраивала игры и всяческую возню в соседнем холле – Гумилев в этой возне принимал деятельное участие. Однажды случайно я очутился там в самый разгар веселья. “Куча мала!” – на полу барахталось с полтора десятка тел, уже в шубах, валенках и ушастых шапках. Фрида Наппельбаум, маленькая поэтесса, показала мне пальцем:

– А эта вот – наша новенькая студистка, моя подруга.

– А как фамилия?

– Нина Берберова.

– Да которая же? Тут и не разберешь.

– А вот она, вот, в зеленой шубке. Вот, видите, нога в желтом ботинке? Это ее нога».

Если предположить, что «эта нога – у того, у кого надо нога», то Берберова фактически переписала сцену, старательно поменяв в ней знаки. При этом свидетели ее романа с Ходасевичем отмечали, что она вела себя естественно ее возрасту, когда эмоции затмевают доводы разума и окружающих. Все отступает перед «самой великой любовью на свете». Николай Чуковский не только наблюдал развитие отношений, но и помогал ему. Ходасевич с Ниной использовали его в качестве тайного курьера, когда летом 1922 года поэт с семьей уехал на дачу. Для соблюдения легенды Владислав Фелицианович разбирал стихи молодого Чуковского. Уже тогда Николая поразило несоответствие между накалом бушующих страстей и реальными личными качествами Ходасевича:

«Однако все мое уважение к его стихам и его уму не мешало мне видеть в нем много жалкого и даже смешного. И то, что Нина могла не видеть этого и полюбить его, меня, по моей жизненной неопытности, очень удивило.

Прежде всего она почти на целую голову была выше его ростом. И старше ее он был по крайней мере вдвое. Не к тем принадлежал он мужчинам, в которых влюбляются женщины…

Когда он читал свои стихи и произносил последнюю строчку, обычно самую важную в стихотворении, он на несколько мгновений застывал с открытым ртом, чтобы подчеркнуть всю многозначительность концовки, и это казалось мне смешным. При всем своем уме он был на редкость недалек и зауряден в своих суждениях обо всем, что происходило в те годы вокруг, и с важным видом повторял самый затхлый обывательский вздор. Я иногда пытался обращать внимание Нины на эти его черты, но безуспешно. Ей он казался совершенством.

Тайный их роман, о котором вначале знал только я, развивался так пылко

Перейти на страницу: