2
Когда мы подходили к дому номер девять, ивовые венки на наших головах уже засохли, но выбрасывать их было жаль, мы хотели войти во двор увенчанные ими, чтобы все видели — мы только что вернулись из весеннего дня, мы были на весенней экскурсии, в парке Бэйхай.
Нас переполняла весенняя усталость.
Обратно шли пешком, потратив деньги на автобус на мороженое. Мороженое парило на солнце, мы шли и очень сосредоточенно ели его, в щелку ворот храма Гуанцзи было видно монахов, жгущих книги. Мы немного задержались там, но решили, что огонь в свете дня не так уж красив.
В одном хутуне у входа во двор сидел мальчик, больной эпилепсией, его скрюченная левая рука подергивалась, а из уголка рта текла слюна; проход был темным, а солнечный свет во дворе — ослепительно ярким. Мальчик был почти нашего возраста, на лбу и щеках у него проступали синие жилки. Мы впятером стояли и пялились на него, на его руку, похожую на железный крюк, и на липкую слюну, которая стекала с его губ. Очень внимательно все рассматривали. Он немного подождал, а затем с усилием заругался на нас, слова звучали неразборчиво, и слюна потекла еще быстрее.
С ивовыми венками на головах мы прошли много похожих улиц, которые нам были не очень знакомы. Наш дом находился на окраине города, за ним раскинулись огороды, и там жили крестьяне. Они ели то, что вырастили, разрезали большой баклажан и грызли его сердцевину, их темные лица терлись о белую мякоть, они громко сморкались прямо на зеленые листья. Заметив, что мы наблюдаем, бросали в нас кожуру от баклажанов. Поливая землю, они разговаривали, опершись подбородками о лопату. Их речь была полна кажущегося нам бесполезным энтузиазма.
Когда мы подошли к дому, уже вечерело. Войдя во двор, мы увидели, как Ван Дай гонит бабушку Чжан Ляна к цементному столу для настольного тенниса. В его руках тоже был пучок ивовых прутьев, намного свежее наших венков, как будто только что сорванный. Он сплел несколько прутьев вместе и с треском бил ими старушку, дети, стоявшие вокруг, кричали: «Долой псов-помещиков!» Никто не обратил внимания на то, что наши венки еще источали свежий запах зелени.
Ван Дай заставил бабушку Чжан Ляна по-собачьи ползти по столу для настольного тенниса, ее ножки, сучащие по его поверхности, казались очень маленькими, неуклюжими и смешными. Мы все слышали, как ее толстые ватные штаны терлись о цемент. Ван Дай продолжал бить и подгонять ее.
Она села на стол и сказала: «Ребятки, бабушка устала».
«Долой псов-помещиков!»
От этого выкрика ее седые волосы покачнулись.
Она снова поползла; я задумался, можно ли продолжать называть ее бабушкой Чжан. Она когда-то дала мне три помидора. Пока я их ел, она все шевелила беззубым ртом, и мне казалось, она хочет, чтобы я помог ей прожевать помидор — тот, что был особенно спелым.
Ее губы шевелились и сейчас, она говорила: «Лучше дайте мне умереть».
Ван Дай охаживал ее прутьями, и с каждым ударом поднималось облачко пыли.
Мы отошли друг от друга. Сяо Цзяньцзы, отец которого был кадровым работником, резко снял венок и подался вперед, думая, что избиение бабушки Чжан — это такая акция, доказательство классовой принадлежности. Когда он поднял прутик, я вспомнил того эпилептика, его рот со стекающей струйкой слюны, ругающий нас.
В окнах многих квартир виднелись головы взрослых. Казалось, они не осмеливались смотреть и не открывали окна.
Сяо Цзяньцзы закончил сплетать вместе ивовые прутья и поднял их, готовясь ударить, когда на втором этаже открылось окно — это была его мама, красивая и молодая. Она позвала: «Сяо Цзяньцзы, домой!» Он ответил: «Я еще немного поиграю», тогда она повторила: «Домой!» Ее голос был спокойным, негромким, но все дети оглянулись. Он был холодным, не звонким, но решительным. Сяо Цзяньцзы бросил прут и выбрался из толпы. Он только перешел в третий класс, мы неплохо общались, сегодня он угостил меня мороженым.
Открылось еще несколько окон, взрослые звали детей домой — наступило время ужина.
Я тоже пошел домой и в коридоре четвертого подъезда увидел, как Ван Дай ножницами обстригает бабушку Чжан Ляо. Она сидела на пыльном столе для настольного тенниса, вокруг лежали пряди белых волос. Я снял ивовый венок с головы и выбросил его.
На лестнице меня настигли доносящиеся из кухонь яично-луковые ароматы.
Болезнь
Мы касаемся кожи взрослых, только когда болеем. Они прислоняют свой лоб к нашему, чтобы проверить, чей горячее.
Если заболел, нужно принимать таблетки.
Самые противные таблетки — лакричные. Все дело в том, что у них обманчивосладкий лекарственный вкус. Лекарство должно быть горьким, как, например, полынь — положишь чуть-чуть на кончик языка, и горечь разливается по всему телу.
Тем утром я увидел, как пульсирует мой кровеносный сосуд. Подняв руку, заметил под запястьем жилку, которая ритмично подрагивала, — это была единственная часть моего тела, которая в тот момент двигалась. Она продолжает двигаться, даже когда ты спишь, думаешь или молчишь, бесшумно и незаметно; когда видишь это движение, начинаешь осознавать, что на самом деле никогда не контролировал себя полностью, ты ли это на самом деле? По крайней мере, не до конца, ты — не целостный ты, ведь многое, связанное с тобой, находится вне твоего влияния.
Он сказал, что болен септицемией. Когда человек рассказывает другому, что живет с какой-то болезнью, первое слово, которое приходит мне на ум, — это «философия». Я не знаю, что такое философия, слышал это слово, но не понимаю его значения. Просто кажется, что, когда человек пытается объяснить свою болезнь, это, вероятно, имеет какое-то отношение к философии.
Тогда я сказал: «Ты можешь пойти учиться на философа».
Услышав эти мои слова, он задумался. Мне показалось, что он мыслями где-то далеко — не во времени, а в смысле свободы, его было невозможно прервать или достать в этом состоянии.
Отметив для себя слово «философия», он начал играть со мной в магнитики. Мы стащили их на стройке метрополитена. Взрослые называли их мозаикой, я сперва тоже их