Мама поднялась с земли, подошла, хотела обнять. Отец рыкнул на неё:
— Не смей! Она осквернена. Не подходи.
Рука матери повисла в воздухе. Её глаза были полы страданием. Она потянулась ко мне, но отец взял её за плечо и грубо развернул к дому.
— Иди. И запереть её.
Мама поплелась, оглядываясь через плечо. Я стояла одна посреди двора. Солнце уже пригревало, но мне было холодно, до дрожи.
Маленькая комната на складе. Бывшая кладовка для старых вещей. Там пахло пылью, орехами и мышами. Мама наспех постелила на топчан тонкий матрас, кинула подушку и одеяло. Принесла кувшин с водой и кусок хлеба.
— Почему, дочка? — спросила она шёпотом, пока отец был за дверью. — Зачем ты это сделала?
Я только покачала головой. Не могла говорить. Она хотела погладить меня по волосам, но дверь распахнулась. Отец стоял на пороге.
— Вон.
Дверь захлопнулась. Щёлкнул ключ в замке. Потом — звук задвигаемого на улице тяжёлого засова. Чтобы наверняка.
Я села на топчан. В комнате было одно маленькое запылённое окошко под потолком. Через него падал столб света с кружащейся в нём пылью. Я смотрела на этот свет и не могла думать. В голове была пустота, гудел одинокий ветер.
Прошло несколько часов. Я слышала звуки дома — голос Эльвиры (она уже не плакала), стук посуды, шаги. Мой мир сузился до этого сарая. До запаха плесени.
Вечером пришёл Ислам. Я услышала голоса во дворе — низкий, спокойный голос мужа и гневный, взволнованный голос отца. Потом шаги приблизились к сараю. Засов скрипнул, ключ повернулся.
В дверях стоял Ислам. Высокий, широкоплечий. Лицо его было строгим, как у судьи. Он вошёл, оглядел мою клетку. На его лице не было ни капли жалости. Только холодное изучение.
— Правда, что ли? — спросил он без предисловий.
Я кивнула, не в силах лгать ему в глаза. Пусть думает, что это я. Пусть.
Он медленно покачал головой.
— Я такого от тебя не ожидал. Ты, которая в мечеть каждую пятницу. Коран читает. А сама… с каким-то Львом.
Он произнёс это имя с таким отвращением, что меня передёрнуло.
— Ислам… — начала я, но он резко поднял руку.
— Молчи. Твой отец сказал — ты больше не моя жена. Пока не будет покаяния. Пока я не решу.
Он подошёл ближе, наклонился. Его дыхание пахло мятной жвачкой.
— Зачем, Аля? У тебя же всё было. Я, дом, уважение. Тебе мало?
В его глазах читалось что-то ещё, помимо гнева. Раздражение? Нервозность? Я не поняла тогда.
— Мне жаль, — выдавила я.
— Жаль, — повторил он без выражения. — Сиди тут. И подумай о своём поведении. Отец прав — позор на весь род. Мне теперь в глаза людям смотреть стыдно.
Он развернулся и ушёл. Дверь снова закрыли. Но в этот раз я слышала, как он говорил с отцом уже спокойнее, убедительнее.
— Не волнуйтесь. Я разберусь. Если это правда её телефон — значит, будет нести ответственность. Я своё решение объявлю позже.
И потом, уже совсем тихо, но я поймала обрывок:
— …Эльвира бедная, вся в истерике, боится теперь даже на улицу выйти…
Их голоса затихли. Наступила ночь. В комнате стало холодно. Я закуталась в одеяло, но оно не грело. Из-за стены доносился смех — включённый телевизор в доме. Кто-то смотрел комедию. У них там была жизнь. А я здесь, в темноте, с чужим грехом на душе.
Под утро я наконец заплакала. Тихо, чтобы никто не услышал. Плакала от обиды, от страха и от стыда, которого не должно было быть. Но больше всего — от жуткого, ледяного одиночества. Будто меня вырезали из большой теплой картины и выбросили на мороз. И все, кто был на той картине, отвернулись.
Глава 3
На третий день мне принесли еду. Не мама — ей, видимо, запретили. Эльвира. Она поставила на пол миску с супом и лепешку. Стояла в дверях, пряча глаза.
— Спасибо, — прошептала я. Голос мой был хриплым от молчания.
Она кивнула, но не уходила. Переминалась с ноги на ногу. Смотрела куда-то в угол, где лежала паутина.
— Как… как ты? — спросила она наконец.
— Живу, — сказала я и попробовала суп. Он был пересолен. Мама никогда так не делала.
Наступила неловкая тишина. Она должна была уйти, но не уходила. Будто ждала чего-то.
— Отец… он очень зол, — проговорила она быстро. — Говорит, нужно созвать старейшин. Решать твою судьбу. Ислам настаивает на скором решении.
Я почувствовала, как холодеет внутри. Созвать старейшин — это уже публично, навсегда. Пятно на всю жизнь.
— Почему ты сказала, что это мой телефон? — спросила я тихо, не глядя на нее.
Она вздрогнула.
— Я… я испугалась. Ты же видела его. Он бы убил меня. А тебя… тебя он просто проучит. Ты же старшая. Ты сильная.
В ее голосе звучали заученные, чужие слова. Как будто она повторяла чью-то мысль.
— Я не сильная, — сказала я просто. — Мне страшно.
Она вдруг присела на корточки передо мной. Ее лицо стало живым, умоляющим.
— Аля, послушай. Нужно продержаться немного. Я все улажу. Я поговорю с… с ним. Он все поймет. Он же хороший, в глубине души. Потом… потом можно будет все объяснить. Скажем, что это была шутка. Или что телефон действительно взломали. Главное — сейчас не горячиться.
— С кем поговоришь? — уточнила я.
Она заморгала, отводя взгляд.
— Ну… с отцом. Когда он остынет. Или с мамой. Она за тебя.
Она лгала. Я это видела. Видела, как бегают ее глаза, как нервно теребят край платка. Но у меня не было сил давить. Пусть думает, что я верю.
— Хорошо, — сказала я. — Уладь.
Ее лицо осветилось. Она даже улыбнулась — быстрой, неестественной улыбкой.
— Обязательно. Ты же моя сестра. Я не оставлю тебя.
Она ушла. Я слышала, как щелкнул замок. Но засов на этот раз не задвинули. Видимо, решили, что я и так никуда не денусь.
День тянулся медленно. Я сидела на топчане, смотрела в окно. Видела клочок неба, ветку яблони. Слышала, как к нам во двор зашел Ислам. Его шаги были уверенными, тяжелыми. Он говорил с отцом о чем-то — о поставках запчастей, о новой дороге в райцентр. Обо всем, кроме меня.
Потом