Хаджи Ахмед не любил русских, хотя по крови сам был на три четверти русским: и мать его, и бабка были русские полонянки. Но воспитывали его мужчины — и воспитали настоящим воином-степняком. Когда-то в мечтах своих Хаджи Ахмед залетал очень далеко и даже воображал себя во главе ногайских улусов, объединенных на борьбу с русскими, но все вышло с точностью до наоборот: в ордынской междоусобице клан Хаджи Ахмеда потерпел поражение, и ему коварно определили позорную роль — ползать по пыльным коврам в покоях русского царя; а могли бы и просто зарезать.
Сто с лишним лет минуло, как мурзы Больших Ногаев, в отличие от Ногаев Малых, отошедших под руку Крыма и Турции, признали вассальную зависимость от московского престола и обязались прекратить набеги на Русь. Страшный русский царь Иван, о котором ходили слухи, будто на его обедах подают зажаренных детей, ногайское смирение принял и не подавился. И дабы не было у мурз соблазна нарушить данное слово, основал на Ногайском шляхе крепость Воронеж. Позже в закрепление ногайской покорности царь Борис Годунов сделал мурзу Иштерека русским князем, а царь Михаил Федорович повелел строить укрепления по всему порубежью, и возникли крепости Тамбов, Козлов и Ломов. Русские границы отодвигались на юг, а с востока ногайцев теснили калмыки. Занимавшие прежде громадное пространство от Волги до Иртыша ногайские улусы вытеснялись в прикавказские степи, и Хаджи Ахмеду уже виделось будущее, в котором его народ выдавят из степей и сбросят в Гирканское море, называемое в разные времена также Хвалынским, Хазарским и Каспийским.
Брат Меркурио охотно разделял эти опасения.
В том месте, где Ногайский шлях разбивается на два рукава, караван сделал остановку. Тотчас поставили шатер, развели огонь; не успели путники немного отдохнуть, совершить омовение рук и — каждый по-своему — помолиться, как запахло жареной бараниной. Под навесом накрыли послу; отдельно расстелили кошму для свиты, но никто не садился — все ждали Хаджи Ахмеда. Наконец он появился из шатра, сделал разрешающий жест, и свита накинулась на еду. Сам, не глядя, протянул руку за спину, и слуга вложил в нее кусок вяленой конины. Хаджи Ахмед положил его на седло, кинжалом отрубил ломоть и одним движением набил рот. Брат Меркурио усмехнулся, полез в сумку на поясе, достал горсть сухого гороха и принялся шумно грызть. Тогда Хаджи Ахмед отхватил еще ломоть, подошел к иезуиту и поднес мясо к его рту. Монах втянул в себя конину; ломоть был велик, и он едва не подавился, но все ж таки совладал с собой. Продолжая жевать, он протянул к лицу Хаджи Ахмеда горсть гороха. Тот, в свою очередь, усмехнулся и по-лошадиному, губами, собрал горох с руки. И вдруг кинжалом, которым кромсал конину, надрезал себе тыльную сторону ладони и приподнял руку; кровь заструилась к локтю и закапала в пыль. Иезуит чуть помедлил, вытянул из складок запыленной рясы маленький стилет и резким уверенным движением проделал ту же операцию со своей ладонью. Потом под взглядами поронявшей куски изумленной свиты ногайский посол и католический миссионер соединили руки и смешали кровь.
Через несколько минут Хаджи Ахмед велел собираться — и они разъехались. На прощание посол преподнес венецианцу кинжал в серебряной оправе, а тот отдарился песочными часами, на подставке которых было написано MEMENTO MORI.
К темноте посольство достигло улуса мурзы Азима, за которым начинались русские земли. Хаджи Ахмед велел слугам спать и остался один у костра. Потрескивали сучья, ветер стих, и дым уходил строго вверх; внутри этого теплого столба цвет ночи был чуточку иным — нс таким черным, как по всей степи. Перед сидящим на кошме Хаджи Ахмедом на невысоком стульчике стояли подаренные венецианцем часы. Песок медленно перетекал из верхней половины в нижнюю, и Хаджи Ахмеду казалось: если напрячь глаза, то можно будет разглядеть каждую песчинку, отследить ее падение. И он суживал зрачки, напрягался до рези, до слез, даже переставит перебирать янтарные четки. Но ничего не получалось: в обеих частях склянки песчинки были единой массой, и только в краткий миг падения каждая обретала что-то свое; миг этот скорее угадывался, нежели улавливался глазом, — и тут же песчинки сливались в ручеек и снова превращались в единое целое, растекаясь по растущему в нижней части конусу. Была во всем этом загадка, и Хаджи Ахмед уже близился к ответу, когда боковым зрением заметил тень, мелькнувшую на границе освещенного костром крута.
— Селим! — позвал он, надеясь, что это слуга, но уже зная, что слуга не ответит.
И слуга не ответил.
— Азехмат, Кадыр, Аккулуй, Ураз, Байсунгур. Исенбек!.. — стал он звать поименно людей свиты. — Стража!
Но стража и люди свиты не откликнулись.
А теней вокруг становилось все больше и больше, они просачивались между повозками, выставленными так, чтобы выдержать нападение превосходящих сил врага. Но что укрепление из повозок против бесплотных теней? Тени подступали, окружали ногайского посла. И Хаджи Ахмед понял, что настал его смертный час.
Он умер, и четки упали в костер, и потек желтыми горючими слезами камень янтарь — а песок в часах все сыпался, сыпался и сыпался...
Иезуит Меркурио, совершивший путешествие в Ногайские степи и подробно описавший в донесении папе Клименту X быт тамошних племен, немало внимания уделил беседам с Хаджи Ахмедом и не забыл упомянуть о своем братании с ним — ради укрепления доверия к католической церкви. Однако о смерти посла он говорит скупо, ограничиваясь сообщением, что известие о гибели Хаджи Ахмеда настигло его во владениях крымского хана. И добавляет, что послу перерезали горло.
Дорого обошлось целовальнику Василию, даром что звался Небитым, рождение будущего царя Петра. После бочонка гостинодворцев народ распалился, учинил драку, дальше вдело ввязались стрельцы и выкинули несколько посадских за двери в свежий навоз. Василий до поры до времени сидел за прилавком, не впутывался, ждал, что само утихнет, но, когда на помощь посадским прибежали товарищи и взметнулась выше голов тяжелая лавка, которую когда-то крепко прибивал к полу, и пошла тараном бить по стенам, круша