Выбежала наконец бабка, заплакала. Позвали дядьев и двоюродных братьев: те тоже уважительно трогали петлицы — диковинно было видеть Васятку командиром. Гринька-Гриб прибежал с поля, облапил, прижав к пропотевшей грязной рубахе. За столом выяснилось, что кое-какая чудинка в Васятке сохранилась, — стали разливать самогонку, творение бабки Феклы, а он свою чарку накрыл ладонью: не пью, дескать.
— Как это не пьешь? — удивились.
— Да так: не пью. Не люблю этого.
— Нездоров? — вскинул брови Агафон Филиппович.
— Не жалуюсь пока.
— Тогда не побрезгуй.
Василий покачал головой, но руку с чарки снял. Водка его не расслабляла, не приносила ничего, кроме отупения и головной боли наутро. Поняв, что не суждено испытывать удовольствие от опьянения, он выпивал только по необходимости, когда отказаться было нельзя, и всегда жестоко страдал с похмелья. Сейчас, однако, родственники могли обидеться, а ему совсем, совсем не хотелось их обижать. Он и так чувствовал себя не в своей тарелке из-за того, что его принимали за большого начальника. Хотя петлицами, конечно, гордился.
Пили, впрочем, умеренно. Когда на третьем часу застолья появилась гармошка и молодежь позабыла о случае, по которому собрались, Агафон Филиппович подсел к внуку-командиру и принялся пытать его вопросами. Внук отвечал четко и ясно — и про внутреннюю политику, и про международное положение, и про то, какой из себя товарищ Сталин, которого видел... ну, вот так, — он коснулся рукой дедова плеча. И столь же четко и ясно ответил Васятка (не Васятка, конечно, а командир отдельного кавалерийского взвода Василий Петров) на вопрос, будто бы невзначай заданный среди других: а стоит ли вступать в артель?
— Обязательно надо вступать. И думать нельзя иначе! — отрезал командир отдельного кавалерийского взвода.
— Но что же тогда выходит? Я горбатился, добро наживал, а кто-то... Да вот, — Агафон Филиппович кивнул на убиравшуюся за столом Лену Малыхину, — с ее дедом вместе турка воевали, я с трофеем домой возвернулся, а он с бабой. Ну ладно: баба — дело молодое... Но опосля я работал от зари до зари, копеечку к копеечке складывал, и отец мой так, и братья, а Пашка гулял, пьянствовал, нищету плодил. Был у него один путевый сын Ефрем, да того убили, и теперь Пашкины внуки-голоштанники имеют при мне пропитание, пусть не шибко сытое, но с голода умереть не даю... — Дед примолкнул, поняв, что отклоняется от главной своей темы. — Так, значит, и выходит: я в артель принесу то, что всю жизнь наживал, а голодранцы дырку от бублика. Это справедливо?
— Справедливо, — ответил внук, командир отдельного кавалерийского взвода.
— Как так? — опешил дед-кулак, полагавший невозможным такой ответ.
— А так, что не должно быть голодных. У них ничего нет, а у вас хозяйство...
— Так мое хозяйство, не ихнее! — возвысил голос Агафон Филиппович. — Мое, потом нажитое, кровью сохраненное... А мне говорят: делись с артелью! И зерно, что намолотил и еще молотишь осенью, отдай по твердым ценам себе в убыток. Так дело ихней революции требует. А я жил без революции и дальше проживу...
— Революция не только их, но и ваша. Сейчас не понимаете, после поймете. — со стальной убежденностью ответил внук. — А вы не поймете, внуки и правнуки ваши поймут. Все общим станет: земля, скотина...
— И бабы, говорят, тоже. — вставил закусивший удила Агафон Филиппович.
— Это враги врут от полного бессилья перед великой идеей. Эх, дед, темный вы человек! Если бы вы знали, какая скоро замечательная жизнь настанет. Каждый получит необходимое из общего котла — кому сколько нужно...
— А если кто руку в котел запустит поглубже и чужое возьмет?
— Так не будет своего и чужого. Новый человек народится: он лишнего не возьмет. Про воровство еще объяснять придется.
— Еще бы, воровать голоштанникам не станет резона. Вступлю в артель, и они возьмут моего добра, сколько нужно. Просвистят и дальше с голой жопой пойдут!..
Василий понял, что пора прекращать этот разговор.
— Знаешь, дед, — сказал он примирительно, переходя на «ты», — давай выпьем за твое здоровье. Чтобы прожил ты сто лет и увидел мою правоту.
Налили до краев. Выпили. Агафон Филиппович пожевал ус, желтый от махорки.
— Дай Бог, чтоб было по-твоему. И еще желаю тебе... — Он опять налил. — Вот ты тут рассказывал, как с белыми бился, так я желаю тебе в своих не стрелять. Враг придет, турок там, англичанин или немец, другое дело, а в своих стрелять не должно. Они, может, и неправые, но свои. Согласен?
По лицу Василия было видно, что ему есть что возразить, но хватило ума промолчать. Просто выпил следом.
— И еще желаю тебе дослужиться до генерала. — сказал Агафон Филиппович, наливая снова. — Кто знает, вдруг быть тебе новым атаманом Платовым.
— Платовым уж не быть! — засмеялся Василий. — Я в аэроклубе летаю, уже рапорт в авиацию подал.
...Ночью его тошнило, раскалывалась голова. Проснулся как от удара. Рассветное солнце нашло щель в занавеске, и луч, отразившись от надраенного бока добытых в Баязете часов, попал точно в лицо. Закрыл глаза ладонью, разрешив себе еще минуту полежать, и очнулся, когда кто-то вошел в комнату. Сквозь неплотно сомкнутые пальцы увидел девушку с выглаженной гимнастеркой; вдруг она поцеловала зеленоватое сукно... Когда он встал, оделся, пошатываясь со вчерашнего, девушка появилась снова, принесла на подносе кувшинчик с капустным рассолом и стакан.
— Тебя как зовут? — спросил он.
— Лена, — ответила девушка. — Малыхина, — добавила после паузы.
— А пойдешь ли ты, Лена, за меня замуж?
Девушка ойкнула.
— Решай сразу, а то мне уезжать. Так пойдешь?
— Пойду... — сказала она совсем тихо и выбежала вон.
...И стала Лена Малыхина женой красного командира.
[1928] И родила ему сына, названного Валентином в честь военлета Кривошеина.
[1929] А тут третий по счету рапорт Василия Петрова возымел действие, и комвзвода превратился в курсанта Борисоглебского летного училища. Явился к новому месту службы, гремя шпорами, но уже сменив синие кавалерийские петлицы на голубые авиационные.
Тем временем Владек Осадковский шестой год слесарит на сахароваренном заводе в Ильницах. Иной работы в местечке нет. Дома нищета, мать сделалась чрезвычайно скупа, трясется над каждой копейкой. Да и сам