Глава 21
В салоне-люкс отеля «Trianon palace», выделенном для русской делегации, стояла та самая тяжёлая, оглушённая тишина, что наступает после разорвавшейся бомбы, не причинившей физических разрушений, но навсегда изменившей ландшафт.
Слова Анастасии Николаевны всё ещё висели в воздухе. Сама девушка, сняв шляпку, стояла у высокого окна, за которым темнели очертания спящего парка. Спина Анастасии была прямая, почти неестественно прямая, как у солдата перед строем.
Первым нарушил молчание Георгий Васильевич Чичерин. Он медленно снял пенсне и принялся протирать стёкла носовым платком, делая это с необычайной тщательностью.
— Анастасия Николаевна, — начал он, и его всегда ровный, дипломатический голос зазвучал приглушённо, с новой, непривычной хрипотцой. — Вы… понимаете всю меру ответственности? И всю меру риска? Это не поездка в Версаль на день. Это… анклав. Одиночный пост на самой границе двух миров.
— Я понимаю, Георгий Васильевич, — ответила девушка. — Это пост, который может удержать только человек, которому поверят «там». И которому будут безоговорочно доверять «здесь». У меня… нет иного выбора, кроме как быть этим человеком.
Иван Павлович сидел в кресле, сгорбившись, уставившись в ковёр. Он чувствовал странную пустоту в душе, будто только что получил известие о тяжёлой, неизлечимой болезни. Не о своей — о чужой. Болезни, с которой его пенициллин был бессилен.
— Анастасия Николаевна, — произнес он, поднимая на неё глаза. — Это же кабала. Золотая, благородная, но кабала. Тебя возьмут в заложницы. Красиво, с почётом, но возьмут. Каждый твой чих, каждое слово будут выверять на предмет «влияния Москвы». Ты станешь мишенью для всех — и для бешеных монархистов, вроде того старика с кортиком, и для местных шовинистов, и для наших… для тех, кто в ЦК сочтёт это предательством класса.
— Я знаю, — она обернулась. На её лице не было и тени той легкомысленной, озорной девушки. Это было лицо взрослой, уставшей женщины, принявшей решение. И Иван Павлович, увидев это удивительное преображение сейчас, вдруг понял — а Настя то и в самом деле уже повзрослела. — Но, Иван Павлович, подумайте. Кто ещё сможет это сделать? Георгий Васильевич? Его сразу объявят агентом Коминтерна. Вы? Вас будут видеть только как изобретателя, технаря, а политику вам не доверят. Нужен символ, который перешагивает через баррикады. Живой человек, который стоит и за Россию… и как бы поверх неё. Человек из того мира, которому они верят, но который пришёл из нашего.
Ольга, бледная как полотно, поднялась с дивана. В её глазах стояли слёзы, но она не давала им пролиться.
— Настя… Сестрёнка. Это на годы. На десятилетия, может быть. Ты останешься здесь одна. Совсем одна.
— Не одна, — тихо возразила Татьяна, всегда более практичная. Она посмотрела на сестру не с ужасом, но с горьким, бесконечным уважением. — С ней будет работа. Дело. Настоящее, огромное дело. Большее, чем мы с тобой делаем в канцелярии, Оля. Она будет спасать жизни не в госпитале, а… в целых странах. Это поступок. Как уход в монастырь. Только монастырь у неё будет весь мир, а молитвой — протоколы и вакцины. Да и к тому кто нам будет мешать иногда приезжать к ней в гости? Прекрасный повод съездить вновь в Париж!
Девушки рассмеялись.
Яков Блюмкин, прислонившийся к косяку двери, мрачно хмыкнул.
— Охрану приставить не получится. Точнее, получится, но свою, от только что созданной Лиги, которая, по-сути, еще толком и не оформлена. Это — ноль доверия. Придётся выстраивать всё с нуля. Свою сеть. Свои каналы. Тебе, товарищ… Анастасия Николаевна, придётся научиться играть в игры, по сравнению с которыми сегодняшние дебаты в Версале — детский утренник.
— Я научусь, — сказала она просто.
Чичерин наконец надел пенсне. Стёкла снова засверкали, скрывая его глаза.
— Советское правительство… не может официально одобрить это назначение. Но может… не возражать. И предоставить вам все необходимые консультационные и информационные ресурсы. Неофициально. Вы будете формально считаться частным лицом, представителем международного Красного Креста. Это даст вам хоть какую-то свободу манёвра.
Он подошёл к ней и на мгновение положил руку ей на плечо. Жест был не отеческий, а скорее… товарищеский. Как перед отправкой в глубокий тыл врага.
— Вы совершаете подвиг, Анастасия Николаевна. Тихий, невидимый миру подвиг. И, возможно, именно он окажется важнее всех наших сегодняшних договорённостей о пенициллине. Вы строите мост. И первая вступаете на него.
Иван Павлович встал. Он подошёл к окну, встал рядом с девушкой, глядя в ту же темноту. Но ничего толкового сказать не смог — нужные слова не шли в голову. Лишь кивнул:
— Спасибо тебе.
— И вам спасибо, Иван Павлович. Передайте отцу… — она замешкалась.
Иван Павлович кивнул:
— Я все объясню.
Она отступила от окна, к центру комнаты, где её видели все.
— Итак, господа… товарищи. Решение принято. Завтра я официально подтверждаю свою готовность занять пост перед комиссией Лиги. А теперь, — её голос вдруг дрогнул, выдавая нечеловеческое напряжение, — прошу вас меня извинить. Мне… мне нужно немного побыть одной.
Она вышла, тихо закрыв за собой дверь в свой номер.
* * *
Иван Павлович повернул ключ в замке, толкнул тяжёлую дубовую дверь и замер на пороге. В номере было темно и тихо. Он провёл рукой по стене, нащупал выключатель. С мягким щелчком загорелась хрустальная люстра, залив комнату номера жёлтым, неровным светом.
На паркете, в двух шагах от порога, лежал аккуратно сложенный вдвое лист плотной бумаги. Без конверта. Как будто кто-то просто просунул его в щель под дверью.
Ничего необычного — горничная могла оставить записку, портье, секретарь из посольства… Но чутье подсказало — не просто так.
Иван Павлович осторожно прикрыл дверь, не запирая её на ключ, и медленно присел на корточки.
Лист был гладкий, хорошей выделки. Иван Павлович развернул его.
Почерк незнакомый, чёткий, почти каллиграфический, но буквы местами дрожали, как будто писались на колене или в темноте. Писали на русском.
Глубокоуважаемый доктор Петров.
Я не могу открыть своего имени — после этого письма я уже в смертельной опасности. Но я не могу молчать и уносить эту тайну с собой. В Смоленске, в подвалах на улице Катынской, не всё было уничтожено. Я работал там лаборантом под началом фон Ашенбаха. Я видел книги учёта, списки доноров, планы «Химмельфа». Они не простили мне моего отступления.
Я хочу передать всё, что знаю, вам. Вы — врач, вы поймёте ужас этих бумаг. Но я боюсь слежки — и вашей, и их. Любое закрытое помещение,