С неохотой он направился к дому, на каждом шагу останавливаясь и разглядывая все, что попадалось любопытного на пути. Налетевший ветерок принес некоторое облегчение.
За ужином Чечилия сообщила ему, что Франческо ушел, так как срочно понадобился мастерам Цуккато, и ужинать дома не будет. Он просил передать брату свои извинения: нужно было помочь Цуккато что-то сделать в Сан Марко.
Тициан поднял голову от тарелки, но сдержался и ничего не ответил. Не хотелось расспрашивать девушку наедине. Она, кажется, поняла, что они остались вдвоем в целом доме, потому что вдруг сделалась неразговорчивой и подавала еду молча.
Он сделал вид, что не замечает присутствия Чечилии, однако исподтишка следил за ее движениями.
В распахнутые окна доносились с площади голоса людей; к ним примешивался стук кастрюль и сковородок на кухне. Наступала жаркая, безветренная ночь.
Наверное, от дурманящей жары и вязкой летней темноты ему не удавалось ни на чем сосредоточиться. Повсюду раздавались шаги Чечилии, которая расхаживала из двери в дверь и закрывала ставни. Он встал и прошел в свою комнату. На столе среди бумаг лежал открытый молитвенник Франческо. Он закрыл его. Неожиданная мысль о том, что Чечилия вошла в их дом, прекрасно зная, какая ловушка ее здесь ожидает, подтолкнула Тициана к решительным действиям.
Он прислушался и, держа над головой зажженную свечу, неспешно направился по коридору. Дойдя до конца, остановился перед дверью и взялся за ручку.
Чечилия в своей постели приподнялась на локтях. «О!» — только и сказала она.
Тициан поставил свечу на столик. Умоляющие и одновременно счастливые глаза Чечилии были полны слез.
Он протянул руку, стал гладить ее волосы, лицо и, когда пальцы его осторожно коснулись полуоткрытых губ, ощутил чуть заметный поцелуй.
Одежда полетела на пол.
Чечилия и Тициан
Новый дож Антонио Гримани, восьмидесятисемилетний старик, избранный 7 июля 1521 года, имел множество заслуг и грехов.
Венецианцы уже успели забыть, как, будучи адмиралом Республики, Гримани в 1499 году допустил поражение своего флота в битве с турками при Лепанто, но с иронией вспоминали о том, как в 1493 году он купил за двадцать пять тысяч дукатов кардинальскую шапку для своего сына Доменико.
Когда в Венеции узнали, что флаг неверных вознесся над Патрасским заливом, Сенат назначил новым адмиралом Марко Тревизана, приказав ему арестовать Гримани, заковать в цепи и переправить на малой галере на набережную Скьявони для всенародного судилища.
Здесь ждал его в кардинальских одеждах сын Доменико со слонами утешения. Однако собравшаяся на набережной разъяренная толпа помешала Гримани ступить на берег, встретив его градом камней.
Уже спустилась ночь, и мол опустел, когда Гримани, гордо выпрямившись, с презрительным выражением лица, в сером плаще, коротких пурпурных шароварах и с обнаженными закованными в цепи ногами сошел с галеры и был доставлен в Совет Десяти, откуда препровожден в тюрьму при Дворце дожей. Там он провел, как и всякий осужденный венецианец, несколько месяцев. С ним беседовали члены Совета Трех, допрашивали прокураторы Суда Сорока. Все это тянулось с зимы до самого лета 1500 года. Гримани энергично защищался от обвинений в непростительной халатности и низких намерениях. Он много говорил о смелости турок, об их дисциплине и морской сноровке, об их вооружении; объяснял, как устроены их быстроходные корабли, как крепятся и какую форму имеют паруса, в каких местах на борту расположены орудия. Наконец, подробно описал битву с вражеским флотом и столь уверенно и красноречиво изложил причины поражения венецианцев, что судьи, намеревавшиеся было обезглавить его, вынесли приговор о ссылке на остров Керсо; в 1500 году будущего дожа высадили на этом острове и оставили в рыбацком доме.
Старый морской волк, он был искушен в мореходстве, и спустя несколько месяцев, не колеблясь, при первом же удобном случае вышел на галере в открытое море, проделав путь от острова Керсо до Рима, где нашел убежище в доме своего сына-кардинала. Там он приложил все усилия, чтобы примирить папу с Венецией в Камбрейской войне. В этом была его большая заслуга. Узнав, что приговор отменен, он предстал перед Сенатом и в 1510 году был назначен прокуратором.
Истории подобного рода о Гримани, подогреваемые его избранием на новую, высочайшую должность, передавались из уст в уста среди венецианцев, всегда готовых поверить любым слухам о новом доже, который, несмотря на свой почтенный возраст, а может быть, именно благодаря ему оказался личностью, способной в те трудные годы направлять политику Венеции; старый, многоопытный лис, умный и сдержанный, умеющий при необходимости пустить в дело зубы и когти.
Когда Тициан явился по вызову в Сенат, его приятно поразила худая, словно высохшая фигура дожа, широкая, уверенная походка и радушное обращение. По-дружески уединившись с Тицианом в одной из комнат, Гримани стал расспрашивать художника о «Битве» и, посмеявшись над страстью чиновников к писанию бесполезных писем, угостил его добрым кипрским вином. Отпивая понемногу уже из третьего стакана, Тициан выслушивал саркастические высказывания дожа о недостойных деяниях Льва X и одновременно быстрой рукой набрасывал в своем альбоме тонкие грозные черты похожего на маску лица, стараясь ухватить безумный блеск в маленьких голубых глазах.
Нескольких сказанных старым правителем фраз оказалось достаточно Тициану, чтобы понять то, чего до сих пор никто не мог объяснить ему, например, вопрос о торговле индульгенциями в Германии. Его даже не возмутило поведение папской курии и немецких курфюрстов. Когда прощались, лицо дожа вновь приняло угрюмое выражение, но он тут же подмигнул и произнес:
— Изобразите меня таким, какой я есть, и молчок. Бог в помощь, сын мой.
Тициан с жаром взялся за официальный портрет дожа [68], предназначенный для дворца, и приготовил несколько полотен. Сделав первый набросок, он сразу же принялся за второй, сгорая от нетерпения наконец увидеть, как старик выходит из полутьмы и замирает у стола, словно жрец в своем высочайшем одиночестве. Встречаясь с дожем, он пытался хорошенько запомнить, как блестят его зрачки в костистых увядших глазницах. И рисовал, и рисовал под непрекращающиеся рассказы о плачевных делах папы. Впрочем, говорить о плачевном состоянии бездонного сундука, каковым являлась церковь, казалось ему явным преувеличением. И, кстати, Тициан не услышал от Гримани ни единого слова о творениях Рафаэля или Микеланджело.
Он вышел из мастерской с желанием скорее очутиться подле робевшей в его присутствии