— Ничего себе, — ответил Тициан. — Слушаю вас и думаю: неужто Бастьяно вновь меняет ремесло? Значит, забыты папские буллы с печатями, и мой друг лицедействует. Признайтесь, Бастьяно, что вас всегда тянуло на сцену?
— Нужда заставляет, — нехотя ответил Лучани. — Впрочем, не вижу здесь ничего предосудительного. Может быть, из меня получится более удачливый актер, чем художник… И дрязг поменьше.
— В Венеции говорят, — продолжал Тициан, — что вы воевали с Рафаэлем до самой его смерти и заварили такую кашу, что его друзья подняли неимоверный крик.
— Эту картину, которую собирались повесить напротив «Преображения» [77], заказал мне сам папа. Кардинал Медичи собственной персоной приезжал передать его просьбу.
— Знаю. Вы в прошлый раз рассказывали.
— Но крик-то поднял сам Рафаэль со своими подмастерьями: ходил, понимаете ли, по городу, рассказывал чудовищные небылицы о моей живописи и поливал меня грязью, словно иудея какого-нибудь, — с горечью сказал Бастьяно. — В злобе он науськивал на меня своих негодяев Джулио и Пенни. А однажды ни с того ни с сего говорит: «Бастьяно, расскажите-ка про Джорджоне из Венеции, который умер от чумы, и про этого деревенского умельца Тициана, что работает в мастерской Пальмы» [78].
Тициан и не подозревал, что друг нарочно сочиняет всю эту историю.
— А я ему в ответ: «Этот деревенский умелец всех вас заткнет за пояс. Когда на его сцене откроется занавес, держитесь крепче, чтобы не упасть». Вам бы, Тициан, жить в Риме. Сами знаете: сегодня в почете одно, завтра — другое. Люди, в сущности, гораздо хуже, чем их задумал Господь. Раз так, пусть все идет своим чередом. Видели бы вы эту рафаэлевскую компанию, когда пахнет крупным заказом: бесстыжие богохульники, развратники, берут кардинала измором. А почему кардинал Медичи не может заказать мне картину, например, для собора в Нарбонне?
— И вы живете среди всего этого бесчестья? — изумился Тициан.
Лучани понурил голову.
— Я живу в Риме, — ответил он, — потому что там Микеланджело и там были Рафаэль с Браманте. В Риме новые идеи, они сталкиваются, и становится понятно, по какой дороге идти.
— Не только в Риме, — сухо заметил Тициан.
— Правильно. Идеи появляются и здесь. Но к папскому двору они стекаются со всего мира; именно там замышляются великие деяния и деньгам нет счета. Художник стал орудием славы, и папа считает за честь лицезреть на портрете свое изображение. Здесь, в Венеции, множество купцов, поднаторевших в делах, умеющих покупать и продавать товары; здесь есть моряки, искушенные в битвах с турками, и хитроумные магистраты. Но никто, даже его светлость, при всем уважении к нему, не блещет гением и поистине великими идеями. Монастыри и семинарии живут милостыней. Пока допросишься дуката, изойдешь кровавым поносом.
Молчание.
— Боюсь, утомил я вас болтовней, — вдруг опомнился Бастьяно Лучани. — Расскажите-ка лучше о себе. Как ваш недуг?
— Уже почти прошел, — ответил Тициан и рассказал о своих приступах и о том, как его лечили.
С тех пор как Чечилии стало известно, что Тициан во всем признался брату, она перестала скрывать свою беременность.
Тихо и незаметно, как это бывает в природе у зверей и птиц, она приготовилась к родам, заранее разложив по углам пеленки, чепчики, шерстяные одеяльца; купила у аптекаря Дзанина кусок мыла и белый порошок, смущенно попросила Франческо, чтобы ребенка сразу же окрестили. Повитуха была уже наготове. И как-то майским утром, когда мужчины ушли в Сан Самуэле, родился на свет мальчик. А спустя еще два дня его окрестили в церкви и назвали Помпонио. Это лиловое, не очень-то приятное на вид существо странным образом отпугивало Тициана. Он испытывал чувство разочарования и раздражения, словно над ним неудачно подшутили.
По дому разносился плач новорожденного. В комнатах толпились какие-то женщины. Зашли соседи; прибыли Цуккато с подарками. Потом принесли письмо из Кадоре от Грегорио, где рождению внука были посвящены лишь две строчки, а все остальное место занимало прошение, которое надлежало передать его светлости. Старик просил, чтобы его назначили провикарием железных и серебряных копей в Кадоре. К письму прилагался перечень его давних заслуг. Тициан немедленно ответил, написав, что дож, без всякого сомнения, благосклонно отнесется к его просьбе.
Под предлогом срочной работы он сбежал из дома, захватив с собой завтрак, и целый день провел в Сан Самуэле, даже спать остался там, в углу, не желая ссориться с женщинами, которые нарушили его покой. А он нуждался в покое, чтобы вновь выстроить все разорванные болезнью цепочки образов. Тициан набирался сил. Сколько раз по ночам, во время приступов, ему казалось, что он уловил самую яркую и самую живую идею из всех тех, что вынашивал относительно цветовых эффектов на открытом воздухе, и пытался разработать это в картине с изображением шести святых для Фрари или оживить их в вечернем свете, падавшем на «Мадонну Пезаро». Эффекты не удавались, несмотря на большое пространство, и это его мучило. Тогда он бросал кисти и разыскивал в мастерской какое-нибудь небольшое полотно в надежде, что ограниченное пространство даст ему наконец искомый ответ. В глубине мастерской, у окна, за старыми полотнами и нагромождением стремянок, в месте, укрытом от любопытных глаз, он занимался поисками, стараясь не поддаться разочарованию, которое тяжело переживал при виде красок, расплывающихся по фигурам, словно выцветших.
Франческо с подмастерьями покидал мастерскую всякий раз в одно и то же время на заходе солнца, оставляя Тициана одного. В солнечные дни по комнатам в это время суток разливался рассеянный свет, отражавшийся на листьях сада. Тициан рассматривал картины, отмечал ошибки; воображение его совершало кропотливую работу. И вдруг пришло решение: он понял, как и тогда, когда писал шесть святых для Фрари, каким должен быть горельеф в нише, и почувствовал образ святого Себастьяна. Святой же Николай представлялся ему облаченным в причудливо расшитую ризу.
Уже темнело, а он все бродил по мастерской в ожидании ночи.
Потом дни полетели один за другим, а вслед за ними недели, месяцы.
Как-то Франческо попросил Тициана повнимательней отнестись к Чечилии. Молодая женщина, будучи хозяйкой его дома и матерью его сына, чувствовала себя одиноко. Тициан сразу все понял и с живостью согласился с братом, однако заметил, что неверно думать, будто он не любит Чечилию; просто — брат тому свидетель — совершенно не остается времени приласкать ее или поиграть с сыном. Она же не только ни на шаг не отходила от малыша, но и готовилась принести второго ребенка.
Обескураженный этим, Тициан решил уехать куда-нибудь.