Ева-пенетратор, или Оживители и умертвители - Александр Давидович Бренер. Страница 11


О книге
Кравану.

Это была его любимая тема: поэт-боксёр, искатель приключений, сгинувший без вести.

А затем добрый хозяин пригласил нас на экскурсию по своей коллекции.

Уж не знаю, сколько там было комнат: шесть, семь или более?

Каждая из них посвящалась отдельному художнику.

Первая горница была увешана картинами Отто Мюля – знаменитого венского акциониста и основателя экспериментальной коммуны «Фридрихсхоф», где девушки и юноши заново обучались дикости.

Мюль шесть лет просидел в тюрьме по обвинению в педофилии.

У херра Пушки имелись тюремные пастели Мюля: брутальные сценки с поножовщиной и мордобитием.

Было и несколько превосходных эротических картин в карикатурно-красочном исполнении.

Вторая комната посвящалась Гюнтеру Брусу – другому венскому акционисту и изрядному рисовальщику.

Брус любил изображать всякие перверсивные сценки в традиции спиритуальной арабески и психопатической виньетки, дополняя рисунки небольшими машинописными текстами.

В коллекции херра Пушки имелись и рукодельные книги этого художника.

Третья комната была увешана фотографиями разных акций Рудольфа Шварцкоглера.

Это, конечно, свидетельствовало о пристрастии коллекционера к так называемому акционизму и экспрессионизму в изобразительном творчестве.

А мне этот Шварцкоглер никогда не нравился: я боюсь крови, щипцов, бинтов, гробов и самоистязания.

И презираю все на свете перформансы.

Да и вообще мне вдруг надоело смотреть на чужие работы и приспичило узреть собственные рисунки: а где они?

Неужто тоже в отдельной комнате?

Но нет – их не было ни в следующей горнице, ни в последующей.

Там висели Альфред Кубин и какой-то австрийский абстрактный экспрессионист со всякими зигзагами и брызгами.

А нашим творчеством даже не пахло, сколько ни принюхивайся.

В последнем громадном зале с потолка свисала красная боксёрская груша, а стены украшали фотографии Артюра Кравана – несомненного гения.

Мы были разочарованы: недооценённые, непризнанные.

А коллекционер тем временем опять потчевал нас вином и закусками.

Тут я решил сходить в нужник – помочиться и развеяться.

Херр Пушка любезно указал мне дорогу в свою уборную.

Я пошёл и заблудился.

Толкнув какую-то дверь, я оказался в тёмной комнатке, пропахшей то ли ладаном, то ли интимными притираниями.

Нащупал на стене выключатель – вспыхнула тяжеловесная люстра с хрустальными подвесками.

Это была спальня с чёрными стенами.

В ней помещалась железная кровать, покрытая смятыми, запятнанными простынями.

Ссохшиеся следы на материи не оставляли сомнений: стариковская сперма херра Пушки, коллекционера и безобразника.

На полу валялись пивные бутылки, тарелка с остатками курицы.

Траурные стены вокруг кровати покрывали какие-то рисунки в резных деревянных рамочках.

Господи, я сразу и не признал в них наших голых барышень!

Они висели под стеклом, в паспарту, аккуратненько – и при этом живые-преживые, как марионетки взбесившиеся.

Озорные, непристойные, скабрезные – одно баловство и дурачество!

Чертовки жили своей тайной, заколдованной жизнью в этой порочной спаленке, а я стоял перед ними остолбеневшим путником.

Я был отрезан от них, как Гоголь, принявший святые дары, – от Хлестакова и Чичикова.

Но слово даю: жизнь этих девушек не проходила напрасно в опочивальне старого греховодника.

Они здесь были уместны, более того – необходимы и призваны.

Они дарили жизнь безнадёжно стареющему херру Пушке – бывшей шишке австрийского телевидения.

Он повесил здесь эти образы, чтобы их созерцать, упиваться ими, чтобы они его раззадоривали.

Он, конечно же, дрочил на них, мастурбировал!

Ох, милостивые государи, святые угодники!

Было в этом что-то от настоящего апофеоза – искусства безыскусного, но искусительного.

Так когда-то старый венский писатель Петер Альтенберг покрыл стены своей нищей комнатушки эротическими открытками.

И каждое утро, просыпаясь, радовался на голых прелестниц и куколок.

И возносил хвалу за них Господу!

Вот ведь как, Фёдор Михайлович: кому Мадонну Рафаэля подавай, а кому – бешеную ягоду.

Театральщики и циркачи

Поэт Бахыт Кенжеев говорит, что у современных стихотворцев существуют два способа публичного чтения: цирковой и театральный.

Поэты-театральщики декламируют свои стихи в той или иной драматической манере:

– Мяу-мяу!

А поэты-циркачи во время чтения раздеваются, пляшут или выкидывают что-нибудь акробатическое:

– Хрясь, хрясь!

Так они пытаются оживить поэзию.

Кенжеев, конечно, прав, но на самом деле есть ещё третий способ, им не названный.

Этот способ можно определить как саботаж, но лучше обойтись без дурацких определений.

Например, Велимир Хлебников читал стихи на сцене и вдруг говорил:

– Ну и так далее…

И замолкал.

И уходил.

Таков, Бахыт, третий метод оживления стихов – и он самый лучший.

Вера – оживительница редьки

Сегодня я встал в шесть утра, выглянул в окно и вижу:

От кошек летучих всё выше и выше

Уносятся в небо летучие мыши.

Благословил и тех и других.

Подошёл к ведру, зачерпнул ковшом воду – промыл мозги.

Ух!

На завтрак, как всегда, съел две крупных редьки – лекарство от всех недугов.

Благодаря этой редьке я жив уже семьсот лет и насморком не страдаю.

Однажды, помню, ко мне в землянку ворвались итальянские карабинеры и окружили со всех сторон.

Они были вооружены алебардами и кричали:

– Мы тебе загоним геометрию в шею, Буратино!

И что же?

Я слегка испугался – не люблю полицейских.

Но тут, совершенно неожиданно, из-под моей лежанки вылезли два самурая и, беззаветно сражаясь, прогнали карабинеров.

Они кричали «БОНЗАЙ!» и размахивали своими мечами, как мельница – крыльями, а Дон Кихот – руками.

Я очень этому удивился и воскликнул:

– Эй, самураи! Обычно вас здесь не видно, но вот вы явились и изволили сражаться за меня! Откуда вы взялись?

А они:

– Мы редьки, в которых ты верил долгие годы и вкушал каждое утро.

Сказали это и исчезли.

Вот что такое вера.

На самом деле

На самом деле я никак не пойму: жив ли я или уже помер?

Мне шестьдесят два года, и я умерщвлял себя – не плоть свою, а дух – каждый день, начиная с семи лет, когда пошёл в школу.

За это время миллион раз можно было себя прикончить.

И, возможно, я умертвил себя на сто десять или восемьсот двадцать процентов.

А вся остальная животина, которая во мне осталась, – мнимости в геометрии и бодяга.

Утром мне показалось, что я орошаю свой скелет, а не тело.

И почудилось, что сердце моё умыкнула кошка.

Единственное время, когда я себя не умерщвляю, – баиньки ночные.

Радищев писал: «О природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век,

Перейти на страницу: