С этого дня он стал последователем дзэн – искал просветления.
Паломничество в Грецию было забыто – Жорку потянуло в Японию.
Он пошёл в Страну восходящего солнца пешком.
Да не просто пешком, а по самому прямому маршруту, преодолевая все препятствия, встречающиеся на пути.
Осетин пригласил в Японию и меня.
Я согласился, недолго думая.
Мы запаслись кукурузными початками и на рассвете 8 марта двинулись в сторону Токио, следуя указаниям морского компаса.
Это был философский хадж и мистическое странствие.
Мы шли напролом: перелезали через дома и прочие заграждения.
Наш девиз был: НЕ ОБХОДИ, А ПРЕОДОЛЕВАЙ.
Девятого мая мы оказались в городе Балашихе Московской области.
Там у нас случилась драка с местными хулиганами, в ходе которой мы потеряли морской компас и сошли с дороги в Японию.
Дело было так: один из хулиганов выхватил из кармана нож и кинулся на нас:
– Убью, хачики!
Жорка Осетин рассмеялся и швырнул в хулигана компасом.
Он попал ему прямо в лоб.
После этого мы побежали в разные стороны.
Я вернулся в Москву, а Осетин по слухам осел возле Старой Купавны – в деревянной хате на берегу озера Бисерово.
Он провёл там долгие годы отшельником – последний дзэн-мастер, не тронутый культурным снобизмом и кибернетической цивилизацией.
С тех пор я слышал о нём только недостоверные истории, которые, как это известно со времён Диогена Лаэртского, иногда бывают истиннее самой истины.
Наконец я перестал о Жорке вспоминать.
И вдруг на днях получаю такой и-мэйл:
ЗДРАВСТВУЙ, БРЕНЕР.
Я УЖЕ НЕ СМЕЮСЬ, КАК ДЕМОКРИТ, А ПЛАЧУ, КАК ГЕРАКЛИТ.
Я – ТВОЙ СГОРЕВШИЙ СОБОР ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ.
И подпись:

Старик на выставке
Когда-то Мишель Фуко наметил разницу между «писателем» и «пишущим».
«Писатель» придумывает всякие сюжеты и характеры, сочиняет роман за романом, зарабатывает этим себе на жизнь и создаёт профессиональную репутацию.
А «пишущий»?
«Пишущий» раскапывает своё (и чужое) неоконченное прошлое.
Прошлое ведь всегда не окончено и взывает к настоящему:
– Пробудись, бестия!
Я предпочитаю позицию «пишущего», поэтому хочу рассказать вам о том старике на выставке.
Было это давно – году примерно в 1998-м.
В большом, разделённом стендами зале висели картины, рисунки, фотографии; стояли постаменты с объектами.
И ходили мужчины и женщины – так называемые зрители.
Это был вернисаж ситуационистских артефактов в венском музее современного искусства: псст!
Но вот что интересно: вещи, выставленные в тот день в музее, только казались очередными произведениями искусства, удостоенными места в почётной коллекции.
На самом деле это были не эстетические опыты, а попытки артистических прорывов за пределы искусства, как оно уже устаканилось.
Это были жесты бунтарства и изобретательства – иного существования в культуре примирения.
Ситуационисты хотели покончить с политическим бессилием авангарда, с его постепенным омертвением.
В этом состоял их главный артистический импульс, их фундаментальное намерение.
А теперь всё это выставлялось в музее – в очередной раз умерщвлялось, музеефицировалось.
На том вернисаже присутствовали разные люди – молодые и старые, умные и глупые.
Они ходили по залу от одного артефакта к следующему, здоровались друг с другом, обменивались репликами.
Некоторые из них держали в руках бокалы с вином – на вернисажах в Вене полагается лёгкое угощение.
А потом были официальные речи: директор музея что-то говорил, а за ним куратор выставки.
Обычные слова в микрофон – унылые, тошные, ужасные.
А после них – рукоплескания.
Затем было объявлено представление: известный французский художник Жан-Жак Лебель намеревался сделать один из своих хэппенингов, какой-то очередной перформанс свой.
Он уже поставил стремянку посреди зала и залез на неё и что-то хотел продемонстрировать.
Но я ему не дал – выскочил и стал орать:
– Ааааааааааааааа!
Уж не помню, что я орал, но сильно смутил и художника, и публику.
Расстроенный Жан-Жак Лебель слез со стремянки, так и не сделав перформанс свой.
Он смотрел на меня с возмущением, но драться всё-таки не пожелал.
А меня, крикуна, никто даже не остановил – ни охранники, ни зрители.
Все просто глазели и головами покачивали.
Ну тут-то и появился старик, о котором я рассказываю.
Необыкновенный он был – и по внешности, и по поведению.
Он возник передо мной в красивом и дорогом пальто – с каким-то особенным меховым воротником и накладными карманами.
И шарф на нём тоже был очень красивый, в мелкую клеточку.
Да и вообще: всей своей одеждой и осанкой он напоминал анахронизм, явление из иного времени.
Он выглядел как аристократ, вроде Пьера Клоссовски или его брата Бальтюса.
И в то же время заставлял вспомнить Антонена Арто – мученика.
У меня в голове мелькнуло: это – бывший ситуационист, участник и очевидец движения.
Но это был не Рауль Ванейгем, нет.
Это был неизвестно кто – инкогнито.
Лицо старика выражало страшное волнение, словно он ждал какого-то грандиозного события и хотел принять в нём участие.
Он весь дрожал – как осиновый лист.
Фигура его была как Весть!
Он обратился ко мне по-французски:
– Вы это правильно сделали.
А я некстати выпалил:
– Не могли бы вы говорить по-английски?
Он посмотрел на меня как на невежу, которым я, конечно, и был.
Он сказал:
– Зачем я буду говорить с тобой на чужом языке, когда и без всяких речей ясно: мы в полном дерьме!
Понимаете: MERDE?
Всё существо этого старика выражало непримиримость вопиющую.
И хотя он никак не действовал, одного его присутствия было предостаточно.
Какое, к чёрту, действие?
Главным в тот момент было не действие, а само явление старика на выставке – его необузданное отрицание этого мероприятия.
Он был лучшим противоядием против умерщвления.
Merde, merde!
Убитая собственным равнодушием публика и этот неистовый старец – большего контраста и представить себе было нельзя.
Когда-то маркиз де Сад в следующих выражениях описал своё душевное состояние после революции: «Земной рай, прекрасный дом, великолепный сад, избранное общество, восхитительные женщины – и вдруг прямо под нашими окнами оборудуется место казней, а в самом центре сада – кладбище для гильотинированных. За пять дней, мой дорогой друг, туда отправились восемнадцать сотен людей, треть которых была из нашего несчастного дома».
Понимаете?
Каждая музейная выставка – кладбище, погост, могильник для четвертованных и гильотинированных.
И если бы не искажённое лицо какого-то неизвестного старика, хранящего память о настоящей жизни и подлинном великолепии, всё уже давно было бы предано