Три роты посылают отбить холм D, а остальные двигаются дальше. На то, чтобы перебраться через насыпь, уходит весь день, но едва мы оказываемся на другой стороне, как начинается еще один долгий бой, чтобы оттеснить немцев к Бельмонтскому лесу.
Кажется, что сражение затихает, но тут мы натыкаемся на немецкий отряд в щелевом окопе. Внезапный огонь. Отчаянные поиски укрытия. Мы прячемся за деревьями и даем ответный огонь, а сержант Тамура достает их винтовочной гранатой. В воздух летят земля и щепки, и мы стреляем по силуэтам в дыму – они падают один за другим, пока ни одного не остается.
Я пытаюсь отдышаться. Прижимаю винтовку к плечу. Смаргиваю капли дождя.
Один парень поднимается, серая униформа под ливнем стала почти черной.
Я простреливаю ему каску.
Он падает.
Мы движемся вперед. Если те немцы живы, мы должны их захватить.
– Черт, Шустрик, – говорит Каз, шагая вперед, – ты, похоже, офицера подстрелил!
Я так близко, что слышу первый взрыв противопехотной мины, этот мягкий бум взлетающей в воздух Прыгучей Бетти, и я бросаюсь лицом в грязь, и тут раздается второй взрыв, и он уже оглушает, он такой громкий, что вытесняет из мира все прочие звуки, и несколько мгновений я лежу на земле, и в ушах снова звенит та пианинная мелодия, которую я толком не помню, но потом звон стихает и кто-то стонет. Кто-то задыхается и всхлипывает.
– Билл? – зову я.
– В порядке, – отвечает он. – Я в порядке.
– Каз?
Ответа нет. Только стон. Только плач. Он в десяти ярдах от меня, и его форма порвана к чертям, и я бегу к нему, хотя тут могут быть и другие мины. Я переворачиваю его, и кровь у него идет из стольких мест, что и не сосчитаешь. Сержант Тамура зовет санитара, а Каз глядит на меня снизу вверх, и вместо половины лица у него – месиво.
– Я здесь, – говорю я. – Я здесь, Каз. Все будет хорошо.
Он сглатывает и смотрит на меня своим единственным оставшимся глазом.
– Мы ведь офицера завалили, да?
Я понятия не имею, но сейчас я скажу что угодно, лишь бы его успокоить, поэтому я говорю:
– Ага, завалили.
Я пытаюсь остановить кровотечение, но рук у меня всего две, а дырок в Казе так много.
Он ухмыляется. Как-то криво. Не знаю, чему он ухмыляется, но эта дурацкая гримаса не сходит с его лица, когда санитары уносят его на носилках.
Оказывается, мы и вправду завалили офицера, и при нем были планы обороны всего сектора. Собирают спецотряд. Ночью его посылают обойти немцев с фланга на холме 505. Интересно, знал ли Каз, что так выйдет? Может, он поэтому ухмылялся, как чертов дурак?
* * *
Следующие несколько дней бессмысленны. Нас посылают на холм – вычистить оттуда врага, выбить немцев из укрытия. Мы делаем что приказано, выполняем поставленные задачи, но днем позже зачищенные участки вновь заняты. Займите Биффонтен. Защищайте Биффонтен. Доставьте боеприпасы 100-му в Биффонтене, потому что они теперь отрезаны. Я пишу домой. Я пишу Кейко. Я рассказываю Сигу про туалетную бумагу. Я надеюсь, что в письме все это снова обретет смысл.
Не получается.
Бельмонт
25–26 октября
Когда нас наконец отзывают в Бельмонт для отдыха, оказывается, что Каз будет жить. Его отправляют в госпиталь, а потом домой, и странное дело – я знаю, что он лежит на койке где-то под крышей и медсестры меняют ему повязки и все такое, он ждет, когда поправится настолько, чтобы можно было отослать его обратно в Америку, но для меня он все равно что умер, потому что… домой? Как можно думать о доме? Это все равно что думать о рае. Такое место, куда ты надеешься в конце концов попасть, но удачи тебе, братишка, потому что ты солдат, а не святой.
Я не знаю, как так получилось. Два месяца назад, три месяца назад дом, казалось, был совсем близко. Немного посражаемся – война и закончится. Немного посражаемся – и нас отправят обратно к родным. Немного посражаемся – и все снова будем вместе в Сан-Франциско, где красные башни так красиво поднимаются из тумана. Я, Сиг, Кейко, мои друзья, мои братья и сестры, Пескарик, и Мас, и Фрэнки, и Стэн Кацумото, и Томми, и Ям-Ям, и Бетт Накано, и их младшие братишки и сестренки…
Сейчас я в маленькой деревушке в Вогезах, раздеваюсь в душевой палатке под звуки падающих снарядов, несущиеся с дорожной развязки, и кожа у меня белая и морщинистая от дождя и холодная на ощупь, и вид у меня как у трупа, и дом кажется одним из тех снов, которые совсем как настоящие, пока спишь, а проснешься – толком вспомнить не можешь. Потому что во сне все было осмысленно, во всем была эта сонная логика, только когда просыпаешься, а тут все это – пулемет тарахтит, какой-то парень санитара зовет, новые приказы – возьмите этот холм, возьмите тот холм, двигайтесь вперед, оттесняйте их назад – ничего уже смысла не имеет. Задумываешься: что такое мир? Каково это – идти по улице, от одного здания к другому, и не бросаться искать укрытие при звуке немецкой гаубицы? Каково это – танцевать под радиоприемник? Есть рис из пиалы палочками? Закрывать глаза, проваливаться в сон и не бояться просыпаться?
Скинув с себя все, кроме армейских бирок, я стою под горячей водой и жду, когда оттаю.
Лес Доманьяль-де-Шам
27–29 октября
Мы надеемся на неделю отдыха в Бельмонте, но, разумеется, нам ее не дают. У руководства есть планы, есть новые задачи, их надо выполнять, и кого же послать, как не ребят из 442-го? 2-й батальон отсылают 26-го. Мы с 100-м отправляемся на следующее утро в 4 часа.
Света нет, света нет совсем, только мы и дождь в темноте. Мы идем колоннами, но кругом такая чернота, что я не вижу парня впереди меня, я догадываюсь, что он там, лишь по звуку его шагов и поскрипыванию амуниции. Я словно иду в ничто, нас нет, мы идем в никуда, мы уже умерли.
Тут парень сзади хватает меня за ранец – держит, тянет, словно якорь, и вдруг я чувствую некую связь. Я хватаю парня впереди, зажимаю ремень его ранца в кулаке и чувствую, как он хватает парня впереди себя, и вот мы все – звенья в длинной цепи, и мы идем сквозь тьму, но мы не одиноки.
* * *
Не знаю, что вам сказать. Мы много парней потеряли в тех лесах.
Им оторвало ноги снарядами. Их тела разметало пулеметным огнем. Их черепа продырявили снайперы. Танк убил нашего взводного и парней, которые с