— По-хорошему, — шепнула она. — Пожалуйста, зажгись.
Пока разгорались дрова, она достала бабушкину тетрадь. Первая страница — «Гречка с тушёнкой на холодный ветер». Инна невольно улыбнулась. Рецепт был прост до детской ясности: «Гречу промыть. Вода — два к одному. Тушёнку разогреть отдельно, жир не выкидывать — в печь любит». В конце — «Подать горячей, есть молча, слушая, как шуршит снаружи».
Она делала всё, как написано: промывала крупу, пальцы мерзли в холодной воде, но было приятно — будто они оживали. Жир из баночки шипел на чугунной сковородке, пахло тёплым мясом и перцем. Печь фыркнула и стала дышать ровнее. В доме стало тепло, и это тепло пахло дровами, пылью и чем-то пряным, бабушкиным — возможно, той самой мятой из коридора.
С первыми ложками Инна внезапно поняла, насколько голодна. Еда была настоящей — не той, что проглатываешь между совещаниями и звонками, а простой, но щедрой: гречка вбирала в себя жар, тушёнка растворялась, оставляя на языке густой, солоноватый вкус. «Есть молча», — написала бабушка. Инна ела молча и слушала.
Снаружи и правда шуршало. Иногда — так, как будто по траве пробежал большой, тяжёлый зверь. Иногда — как будто ветка по стеклу провела. Один раз — низко и глухо, будто кто-то вдали загудел. Не страшно. Скорее… правильно.
После ужина она вытащила из сундука старое покрывало и разложила его на кровати. Рядом поставила чемодан — как маяк того, что она здесь не временно. Потом вышла на крыльцо. Закат уже провалился за сопку, небо было влажно-фиолетовым, звёзды просыпались одна за другой. Воздух пах так, что хотелось дышать глубоко и долго, пока не начнёт кружиться голова.
— Красиво, — сказала она вслух. — И страшно. Но красиво сильнее.
— Красивое всегда опасное, — отозвался голос из темноты.
Инна резко обернулась. На дороге, не доходя до калитки, стояли двое. Она узнала их: тех самых мужчин, которых видела днём у остановки. Один — широкоплечий, с гладко стриженными висками, в зелёной футболке, обнажающей жилистые руки. Другой — выше, с непослушной прядью, падающей на лоб, в тёмной рубашке, расстёгнутой на пуговицу больше, чем полагалось приличию.
— Добрый вечер, — первой сказала Инна. Голос прозвучал ровно, и она этим гордилась.
— Вечер добрый, — отозвался зелёный. — Мы — соседи. Артём, — он кивнул на себя. — А это Данила.
— Инна, — представилась она, зачем-то так серьёзно, будто подписывала документ.
— Мы слышали, приехала внучка Анисьи, — сказал Данила. Глаза у него были тёмные, в них прятался отсвет того самого заката — или ей показалось? — и что-то хищное, как у зверя, который умеет быть терпеливым.
— Приехала, — кивнула она. — Надолго.
— Надолго — это правильно, — Артём всё ещё стоял, не переступая ни на шаг. — Дом держит того, кто его держит.
— А если он завалится? — не удержалась Инна. — Тогда кто кого будет держать?
— Не завалится, — спокойно сказал он. — Если руки на месте.
— Руки… — Инна посмотрела на свои ладони. Они были царапаны и немного обожжены печной дверцей. — На месте.
— Хорошо, — Данила улыбнулся. — Тогда держись и ты. Здесь… — он поискал слово и, не найдя, сказал просто: — Здесь многое не как в городе.
— Уже заметила, — Инна кивнула на тишину вокруг. — У вас в темноте слышно, как растёт трава.
— Это не трава, — тихо сказал Артём. — Это — лес.
Она хмыкнула.
— А я-то подумала — у вас доноры с травой договорились.
Данила коротко рассмеялся. Смех был низкий, бархатный, очень тёплый — как глоток хорошего чая после мороза.
— Если что нужно — топор, гвозди, лампочка, — сказал он. — Скажи. Мы рядом.
— Спасибо, — она кивнула. — И… — вздохнула, решившись на глупость: — А тигры тут водятся?
Оба посмотрели на неё слишком внимательно. На секунду. Этой секунды хватило, чтобы у неё кольнуло под рёбрами.
— Водятся, — сказал Артём. — Но не там, где их ждут.
— Значит, ждать не буду, — улыбнулась Инна. — Пусть сами приходят знакомиться.
— Лучше не надо, — Данила переступил, глядя ей на руки. — Печь ожогла?
— Пустяки, — она спрятала ладони. — Это печь меня проверила на вшивость. Кажется, я прошла.
— Пройдёшь, — уверенно сказал Артём, будто уже знал. — Спокойной ночи, Инна.
Они ушли так же тихо, как появились. Дорога собрала их шаги в одну длинную линию, и эта линия растворилась в темноте. Инна ещё немного постояла, слушая, как сверчки подбирают нужную тональность, и вернулась в дом.
Они странные, — подумала она, — как будто… Она остановилась, пытаясь поймать мысль. Как будто знают обо мне больше, чем я сама.
Она закрыла на крючок дверь, потушила лампу в кухне, оставила только ночник — маленькую стеклянную банку с светлячковым, тёплым светом. Легла, натянула одеяло до подбородка. И вдруг поняла: не страшно. Даже хорошо. Даже правильно — как вписаться буквой в слово, к которому тебя не учили, но ты его всегда знал.
Сон пришёл не сразу. Сначала были полуобразы: бабушкины руки, пахнущие хлебом и можжевеловым дымом; серая кошка, которой не было; дорога, уходящая в лес, и полосы — то ли тени от веток, то ли следы чьих-то шагов. Потом, когда окно стало совершенно чёрным и только изредка по нему пробегала чужая тень — может, облако, — Инна услышала звук. Низкий, глухой, как будто земля под домом вздохнула.
Она села. Сердце ударило в горло. Звук повторился — уже ближе. Словно кто-то большой и тяжёлый прошёл по двору, задев мохнатым боком штакетник. Одеяло соскользнуло на пол.
Идиотка, — сказала она себе. — Сидишь в ночной сорочке, как героиня дешёвой мелодрамы, и думаешь: «кто там?» А там — енот или сосед.
Но ноги сами потащили её к окну. Внутри будто щёлкнуло — раз, другой, третий — как в старой магнитоле, когда находишь нужную волну. Мир стал резче, как будто кто-то подкрутил фокус: она различала шорохи отдельно, знала, где скребётся мышь, где капает вода в ведре, где бьётся о стекло случайная бабочка. И ещё — слышала дыхание. Чужое. Густое, тяжёлое, медленное.
На дворе