Старый матрос Василий Кокушкин бровью не повел, услышав приказ. Может быть, его куда больше устроило бы, если бы Вересов-старший нашелся, а Вересову-младшему было бы предписано сидеть до конца войны тут, на Каменном, и ждать. Но… адмиралам виднее.
Двое суток ушли на сборы. Ходили в городок, в вересовскую квартиру, взяли оттуда лучший Микин (Микин!) чемодан — «настоящей испанской кожи». В «испанскую кожу» уложилось все.
Три вечера старый и малый гадали по давним, «базовским» еще, картам Пионерской станции: где может обнаружиться в сорок пятом году подполковник, который в сорок первом капитаном улетел из Ленинграда в Севастополь? Карты отвечали туманно: может быть, в Румынии, может быть, еще где? Неверные такие карты, географические…
В среду Василий Кокушкин проявил вдруг неожиданную суровость. За Лодей прислали из Управления Тыла «пикап». Целый «пикап» на него одного! А дядя Вася не поехал на аэродром: «Лишние слезы, Всеволод, лишние слезы!.. — сказал он хмуро. — Езжай; мы с Анастасией пойдем на плавсредство. Машину пора перебирать: навигация на носу…»
Удивительное дело: такая радость, а все вдруг померкло вокруг Лоди, когда за рыжеватым плексигласом заднего окошечка «пикапа» мелькнуло в последний раз перед его глазами крыльцо базовского домика и две фигуры на нем…. До сегодняшнего дня Настя Костина была матрос как матрос на «Голубчике», а теперь ведь, пожалуй, ее дядя Вася начнет называть «старпомом»… Не его, не Лодю…
Но потом все прошло. Весь дрожа, Лодя Вересов опять, как три с половиной года назад, сидел на своем чемодане, поставленном прямо на аэродромскую траву. Его бил озноб. Точно такие же, как тогда, стояли поодаль, у самого леса, похожие на дельфинов с огромными плавниками самолеты. Точно так же смотрели в небо тонкие хоботы зениток… Только тогда собирался дождь, дул холодный ветер, а теперь все сверкало вокруг под веселым апрельским солнцем. Тогда горькая озабоченность, тяжкая тревога лежала на лицах, а сегодня низенькая, крепкая девушка в военной форме с голубыми петличками, пробегая мимо него, вдруг наподдала в его сторону ногой камешек, и когда камешек влетел в «гол» между двумя чемоданами, его и чужим, высунула ему язык сквозь белые как фарфор зубы: «Эх ты, вратарь!» Тогда папа, не глядя в глаза, сказал ему: «Скоро и ты полетишь к тете Клаве…» Но долгим же оказалось это «скоро», и так и не узнал он до сегодня, где она, тетя Клава, где все… А теперь…
Ему крикнули: «Парнишка, на посадку!» — он вскочил и превратился в тот самый футбольный мяч, которым, ни на миг не давая ему передышки, стремительно перебрасывая его от игрока к игроку, внезапно овладела неистовая команда… Она погнала его куда-то вперед, должно быть имея в виду забить им гол в неведомые ворота. Но где были они?
Впрочем — неправда: с первого же удара мяч попал в аут. «Крупный морской порт» адмирала Стороженки оказался вдребезги разбитой Лиепайей — Либавой. «Дуглас» с трудом приземлился на ее временном, изрытом воронками, песчаном аэродроме; и Лодя просидел здесь трое суток. Говорить не приходится: сидеть было неплохо. Маленький барак, от которого он боялся отойти даже на сто шагов (а вдруг пора дальше?) стоял у самого моря, пустынного и сердитого; брызги долетали до стен, и морская, соленая (Лодя не удержался, лизнул, когда не видели) вода стекала по звеньям окошек. Изредка на горизонте показывались неведомые корабли, и на батареях вокруг ревуны ревели тревогу, а потом — отбой. За дюнами к западу грохотало, точно там был близкий фронт; оказалось, — это подрывают мины. «Фронт, малый, теперь тю-тю где!» А больше всего удивило Лодю вот что: он прилетел невесть куда, в Лиепайю; никто тут о нем и понятия не имел; а каким-то чудом тут все оказалось для него приготовленным: отведена койка в чуланчике, в котором спали еще два моряка, назначено место за столом в «кают-компании», где обедали несколько молоденьких флотских офицеров…
К концу третьих суток, когда Лодя начал уже опасаться, не забыли ли все же о нем, дверь барака распахнула рывком запыхавшаяся довольно плотная девушка-краснофлотка: «Где тут какой-то Вересов? Так чего же ты? Самолет ждет-ждет…»
Она сердито выхватила у мальчика чемодан. Вдвоем они бегом понеслись на пристань. Море было неспокойно, по пирсу еще того неспокойней метался разъяренный летчик-моряк. И Лодин чемодан и самого Лодю сунули в шлюпку; шлюпка — точно его действительно невесть как долго ждали — тотчас подплясала по крутой волне к низко лежавшей на воде огромной «Каталине», «Каталина» с ревом пошла срывать брюхом буруны с валов, потом чуть поднялась над их гребнями и понесла пять моряков, увешанных орденами, и Лодю над самой береговой чертой прямо на садящееся солнце. И часа два спустя, уже в сумерках, окончательно обалдевший от быстроты и болтанки, Лодя покорно пил черный, как кофе, флотский чай и жевал безвкусную американскую тушенку в бетонном бункере на окраине куда страшней, чем Лиепайя, разбитого и разгромленного Кенигсберга. Того самого, в котором была изобретена задача про кенигсбергские мосты… «Помнишь, папа?»
Глаза мальчишки еле смотрели. Невпопад он отвечал что-то и веселым острякам старшинам, и полной женщине в белом поварском колпаке, которая всякий раз слегка касалась рукой его волос, когда ставила перед ним стакан с чаем… Но — так это странно — и тут чистая коечка уже стояла, ожидая его, на должном месте, и одеяло на ней было заправлено синим конвертиком, и подушка подоткнута смешными ушками. На подушке лежало видавшее виды, однако чистейшее, полотенце, а на табуретке рядом — завернутый в немецкую газету «Кенигсбергская почта» завтрашний Лодин «сухой паек». Лоде очень хотелось спросить у кого-нибудь: «Как это так получается, почему?» Но дядя Вася, Кок, перед отъездом строго внушил ему: «На фронте ничего не спрашивай, Всеволод! Надо станет — сами скажут». И он не спрашивал ни о чем. Это не помешало ему заснуть здесь, в Восточной Пруссии, так спокойно, как будто он был у себя на Каменном и за тонкой перегородкой по-прежнему ворочался и бормотал тот же самый — самый, пожалуй, дорогой после папы человек — дядя Вася.
Утром ему на этот раз «дал побудку» ничуть не похожий на лиепайскую девушку, огромного роста старшина