Оказывается, Владимир Гамалей звонил «из Азии» — это так сказала Ася Жерве, не Тюлька, конечно; Тюлька в географии — спец. Почему «из Азии»? Потому что Ася ясно слышала, как московская телефонистка кричала кому-то дальше: «Саратов? Саратов! Ленинград на проводе… Давайте ваш…» И вот тут Ася, конечно, не разобрала, что именно должен был дать Саратов. Или не запомнила. Бузулук? Бурундук?
— Так, погоди… Саратов же не в Азии… — наивно удивился Лодя. — А дядя Володя, он разве не в Москве?
Было слышно, как Тюлечка выразительно постучала пальцем по трубке: ну и бестолочь этот Лодька!
— Ты что, Аси не знаешь? У нее половина мира — Азия. Доктор медицины же! Папа был в Москве, но их куда-то вызвали! Здравствуйте, кого! Папу и Соломина, Кима; они же и в Москву вместе улетели…
— А… — сказал Лодя, как если бы что-нибудь разъяснилось. Одно, впрочем, было понятно: Владимир Гамалей за последние годы высоко шагнул в своем реактивном деле, а Ким Соломин был его любимейшим учеником. Дважды их уже награждали в одном списке, из тех, где чем награждают указано, а за что — ни слова. С 1957 года оба они совсем отбились от домов: по три, по пять месяцев проводили в дальних командировках и возвращались из них сияющими, но немыми как рыбы. Впрочем, от Фенечки мало что можно было скрыть: «Эй вы, спутники!» — окликала их она, и Владимир Петрович пожимал плечами: «Феня!»
Сказать по правде, гамалеевский дом не бедствовал в отсутствие своего главы: не Фенечка же уезжала, Вовка! Люде Соломиной приходилось труднее; двое ее младенцев немедленно переселились к Кимкиной маме в городок. Смешные ребята! Девочка, старшая, такая же китаяночка, как Люда-Ланэ, пожалуй, еще более китайская китаяночка, но ярко-рыжая, как Ким. А мальчуган, Вася, в честь и память дяди Васи Кокушкина, наоборот — вылитый Ким, только необыкновенно черный и прямоволосый, с истинно китайской круглой головой…
— Так, ну… ясно, — проговорил, подумав, Лодя. — Значит, реактивные дела. А по какому поводу дядя Вова звонил?
— Велел, чтобы включить радио и не выключать…
— Погоди! Кому чтоб не выключать?
— Что значит — кому? Нам. И Слепням… Ну, значит, и вам… Мы уже телевизор включили, но там ничего особенного нет.
Хотя африканист Вересов начал уже потихоньку подмерзать в своих трусах, стоя босыми ногами на линолеуме, он не сердился: добиться от Гамалеев толку сразу — вещь немыслимая, надо тетю Феню звать!
Пройдя в папин кабинет, он осторожненько включил приемник, но Андрей Андреевич уже не спал. Он съел утренний апельсин, после которого считал себя вправе закурить, и блаженствовал теперь на своем диване. Отец на сына и сын на отца посмотрели так, как всегда смотрели: никого, мол, нам, кроме друг друга, не надо! Сами они не замечали этого привычного выражения, а окружающие умилялись ему.
Потом сын распахнул плотные шторы. Повторять разговор не пришлось: папа, как стивенсоновский юнга «востёр, как иголка», сам все сообразил. Приемник прогрелся, зашумел. Тюля была права: ничего особенного — передавали «Пионерскую зорьку».
Лодя прошел к себе, «потешил», сколько полагалось, «дьявола». Эспандер разогнал кровь, ненужные мысли ушли; душ — тоже прекрасная штука, кто понимает… Но вот что интересно: где и как будет он, Лодя, делать зарядку, какой будет принимать душ месяц, ну два месяца спустя?
Он подумал это и даже глаза закрыл на минуту. Все, что с детства, с первой книжки «Африка», написанной и подаренной ему в его семь лет старым папиным учителем географии, а потом профессором Бобиным, стояло у него перед глазами, — все это вдруг зашевелилось, запестрело, задвигалось перед ним. «Баобаб, или адансония…» И за ним огромные конусообразные термитники. Голенастые туземцы озера Чад, стоящие, как аисты, на одной ноге далеко от берега на мелководье… И — дымное облако над бездонной скважиной, в которой беснуется «Моси-оа-тунья» — «Дым, который гремит», водопад Виктория… И пальмы на фоне неба, синеву которого он только воображал себе, но еще ни разу не видел. И блеск черной кожи между глянцево-зеленых листьев. И все, о чем он так давно, так жадно мечтал, о чем с завистью и ревностью читал, что носил в душе как свое, что любил заранее… Почему любил, с каких пор? С той самой бобинской книжки? Или с первого посещения Этнографического музея с папой в тридцать девятом году? Или, может быть, с того часа, как через шесть лет после музея, где-то в Восточной Пруссии, его взгляд встретился над крылом туркинского «доджа» со взглядом высокого, куда выше старшины, оборванного негра, только что освобожденного из фашистских лагерей? Он стоял над канавой рядом с девушкой в красной юбке, тощий, пепельно-серый, и хлопал в огромные ладоши, и орал, скаля большие белые зубы: «Хурра, Рашэа!» «Гитлер — капут!»
Должно быть, все это жило в нем, хранилось, береглось до времени, потом смешалось — и вот он стал африканистом. И теперь он увидит это все своими глазами. Что, взяла, Тюлечка?
Эх, Лизелоттка, Лизелоттка, сумасшедшая! Хотела ведь оставаться здесь, идти вместе с ним на то же отделение… И вдруг забрала себе в голову: «Дас ист майн Пфлихт!» [83] Ехать в Германию, работать там… Зачем уехала, зачем выходила там замуж? Как было бы хорошо, если бы…
Люди — до чего они все разные! Будь на месте Лоди Вересова Макс Слепень, можно себе представить, какой дым коромыслом стоял бы сегодня, после такой телеграммы, у него в доме. К телефону нельзя было бы прорваться; тетя Клава, слабо ахая, каждые пять минут отплясывала бы с сыном какой-нибудь акробатический танец (Макс учил мать даже буги-вуги танцевать: «Годится для борьбы со склерозом!»), Андрюшкевич был бы снят с учебы, носился бы по городу, и половина Ленинграда знала бы уже о таком событии: Макс Слепень едет (или летит, или плывет) в Африку. А этот телепень, эта флегма Лодька — ничего подобного! Он спокойно попил с папой кофе, поел своих любимых колбасок, вымыл в посудомойке посуду (они делали это в строгую очередь с Андреем Андреевичем; обоим не нужны были домработницы: они напоминали бы им о тех временах. Приходящая домработница наводила в квартире антихолостяцкий вид раз в неделю, и отлично!). Потом он сел к столу.
На листике бумаги было уже написано: «Киму Соломину, Гене Столбцову» — адреса тех, кому он хотел сообщить о своей радости. Но… Киму не напишешь, раз