Лоде Вересову было тридцать лет, ну, тридцать один, чтобы быть точным. Писателю Жерве было вдвое больше — шестьдесят один год. Лев Жерве тоже получил от Гамалея такое же предупреждение, так же включил радио и все утро ждал; он перенес то же потрясение и теперь, сидя за столом, дышал несколько тяжеловато. Трудно сказать, кто был сильнее захвачен врасплох, — тридцатилетний или шестидесятилетний; у обоих были свои основания для волнения и восторга.
Лев Жерве так впился пальцами в подлокотники кресла, что на их коже надолго остались глубокие вмятины. Когда Левитан замолк, писатель машинально потянулся к маленькому резному шкафику на стене: Ася держала там валидол и прочую пакость, а ему стало трудно дышать. Но тотчас, покраснев, он отдернул руку и виновато, сконфуженно усмехнулся. Прекрасно, нечего говорить! Он, сидя в тихой комнате, в старинной питерской комнате на набережной, с резным дубовым потолком, видя свой стол, свои рукописи на столе, свои книги в шкафах, свои домашние шлепанцы на ногах, — он будет задыхаться и принимать валидолы? А тот, Гагарин?
Нет, стоп, хватит…
Нет, Лев Жерве не стал принимать никаких лекарств: вернется, иначе не может быть! Все сойдет счастливо, и мы узнаем про него все: сколько ему лет, кто он такой, откуда взялся, как выглядит… Есть ли у него родители, дети, жена, кто его друзья? Кто он сам?
Однако просто сидеть и ждать не хватало выдержки. Позвонить, что ли, тем же Гамалеям? Или лучше Слепням?
Он позвонил и туда и туда; молчание. Куда они подевались? Что с ними? Сколько бы он ни ломал голову, он не догадался бы — что?
Евгений Слепень, понятно, был у себя в академии. А Клава с утра ушла к Гамалеям, этажом ниже, — она не умела, да и побаивалась включать Женин сверхсовершенный приемник; было уже, — что-то она в нем раза два не туда перевела!
Фенечка и Тюлька к своему телевизору относились вполне запанибрата; тут, наоборот, доктор физико-математических наук профессор Гамалей подходил к этой механике не без опаски, Фенечка же с любой технической новинкой обращалась, как с газовой плитой или электропробками. И — ничего, выходило отлично.
И сегодня телевизор поежился, попыхтел, но заработал.
Они выслушали, ахая, все то, что слышали в том же городке Вересовы, на Дворцовой набережной — Лев Жерве, в тысячах ленинградских квартир — тысячи других ленинградцев, по всему миру — миллионы и десятки и сотни миллионов неведомых друг другу людей. А затем телецентр, естественно, обогнал радио: в промежутке между двумя сообщениями он показал впервые портрет космонавта. И вот тут случилось совсем неожиданное, Клавино неожиданное, личное…
Едва на экране замерцало и прояснилось лицо, которое сутки спустя стало знакомо и дорого всему человечеству, как только Клава Слепень увидела эти весело-лукавые глаза, эту удивительную улыбку с приподнятыми углами губ (так улыбаться могут только дети, да, может быть, еще герои самых светлых легенд мира) — она вскрикнула чуть слышно и отчаянно; она так вскрикнула, что Фенечка резко повернулась к ней: «Что с тобой?»
Жена летчика-испытателя Слепня Евгения, мать второго летчика-испытателя, Слепня Максима, сидела, не отводя глаз от экрана, вся окаменев.
— Клава! Ну, Клава же? Ты что?
В последний свой приезд в Ленинград Максик Слепень забыл, уезжая, на столе книгу. Между страницами этой книги Клава нашла и бережно сохранила фотографию, групповой снимок, — таких сын привозил и оставлял дома множество. Но этот был совсем новый. Восемь или десять молодых парней, все летчики, открытые лица, крепкие руки с высоко закатанными рукавами рубашек, все, как один, здоровяки, веселые, радостно заинтересованные чем-то, чего не было видно на снимке, стояли тесной кучкой в неведомом парке, на не знакомом Клаве крутояре над широкой, неспешно текущей рекой. Ее Максик был вторым слева. А вторым справа стоял, держа в руке полевой бинокль и показывая на что-то там, за рекою, невысокий, пожалуй, самый жизнерадостный из всех, крепкосложенный человек… И углы его рта приподнимала вот эта самая, дорогостоящая улыбка, которой невозможно не узнать, которую не спутаешь ни с чьей другой…
Теперь она знала, мать, почему ни от сына, ни от мужа вот уже год с лишним она не могла добиться ясного ответа, в какой же части служит ее Макс. Теперь ей стало понятно, почему в последнее время Евгений Максимович, как он ни старался замаскировать это, стоило письмам от Максика задержаться хоть немного, начинал тревожиться, спускался по два, по три раза в день к почтовым ящикам на лестнице, начинал чересчур настойчиво рассуждать о нелюбви юнцов к корреспонденции, о том, что и почта работает не всегда уж так аккуратно… Макс Слепень — теперь ее уж не обманут — был в той же части, что и этот Гагарин. Значит, завтра, послезавтра, через год, через два года и его ожидало это же… Его? А ее?
— Клава, Клава, да слушай же… Тетя Клава, смотрите…
Никто не следил по часам, какое время протекло до этого мгновения.
«Слушайте важное правительственное сообщение… После успешного проведения намеченных исследований и выполнения программы полета 12 апреля 1961 года в 10 часов 55 минут по московскому времени советский корабль «Восток» совершил благополучную посадку в заданном районе Советского Союза…»
Торжествующий голос гремел не своей только — всеобщей, всечеловеческой радостью… Да, да, все мы знали: раз его запустили, — значит, уверены, значит, ничего худого не может случиться, не смеет случиться. И все-таки камень с души свалился у человечества. Советская страна перевела стесненное долгими часами ожидания дыхание… А этот удивительный сын ее, этот всем уже дорогой юноша с ребяческой улыбкой, просил уже, чтобы доложили партии и правительству и Никите Сергеевичу Хрущеву, что они могут быть спокойны:
«Приземление прошло нормально. Чувствую себя хорошо. Травм и ушибов не имею…»
Травм и ушибов! Господи! Дорогой ты наш! Сынок ты наш!
Лодя Вересов широко распахнул балконную дверь и вышел наружу. Нет, он ничего не думал в этот миг; он просто вдыхал в себя прохладный воздух весны с такой жадностью, точно не Юрий Гагарин, а он сам был в течение двух часов сжат тесной скорлупой корабля, дикой силой ускорений и перегрузок, сознанием, что он оторван от всех, заброшен в Бесконечность, выключен из Человечества именно тем, что стал единственным, первым из Людей.
Выключен? Да нет же, нет, ни на миг…
Облако, которое давеча было видно над самым мостом, еще